Вася был взволнован, и мысли его совсем ушли в сторону. Вава его не слушала. Из спальни раздался звонок. Няня Кузьминишна, молчаливая и сердитая больше, чем всегда, явилась на зов и, выйдя, объявила, что барин чувствует себя дурно и велел немедленно послать за Фортунатом Модестовичем.
Вава не посмела войти к брату и присела без работы, в тоске и ожидании, на диване у окна. Вася слонялся сначала по комнате, озабоченный, бормоча что-то про себя, а потом исчез в парк, – но ненадолго. Было ясно и не очень холодно. Часы тянулись безмолвные и медленные. Наконец послышался стук колес. Явился Пшеничка, серьезный, с вихром белокурых волос на виске, без всяких прибауточек. Он прямо прошел в комнату Андрея Нилыча и оставался там часа полтора. Перед обедом, к удивлению Вавы, Андрей Нилыч вышел с Пшеничкой совсем одетый тепло и заботливо, они вместе сели на дожидавшегося извозчика и уехали.
Вава хотела спросить, что же обед? Но не посмела.
Они вдвоем с Васей поели простывающего супу. Вася хотел есть, хотя и волновался. Вообще, Вася много ел и часто мучился мыслью, не грех ли это и позволено ли наедаться «до пресыщения».
Вася потом, вечером, хотел опять начать разговоры с Вавой, хоть полушепотом, – но в комнату часто входила няня – и он умолк. Около девяти часов, в полной тьме, приехал наконец Андрей Нилыч. Он велел подавать чай и прошел к себе, – но сейчас же вернулся. В столовой была и няня.
– Я проводил Фортуната Модестовича с женой в Севастополь на два-три дня. Нюра тоже с ними поехала. Может быть, она вернется, – а может быть, и в Петербург они ее снарядят там. С Богом! Пускай поучится. Ты, няня, собери потом ее платья, послать надо будет. Там неожиданно вздумали… Слышишь?
– Ихние вещи все в порядке, которые на моих руках были, – холодно сказала няня, повесила чайное полотенце на стул и вышла.
Вава промолчала, только обрадовалась, что все улаживается. А Васе стало стыдно, что дядя лжет, – ведь уж Нюра была в Севастополе, значит, Пшеничка и Маргарита одни уехали. И он стал раздумывать, зачем это вообще необходимо лгать и зачем теперь нужно лгать, когда и без того все плохо, и скучно, и нехорошо, и уж достаточно одних Нюри-ных фельдшерских курсов.
Но дядя продолжал лгать, и при этом веселел, точно убеждался, что ему верят, и сам верил, что говорит правду.
С первым снегом получилось первое письмо от генерала. Снег был ранний, довольно глубокий, и лежал долго. При этом, конечно, все удивлялись и уверяли, что это необычайно, неслыханно и что старожилы не запомнят такой холодной погоды в Ялте. Андрей Нилыч, хотя и был разочарован климатом Крыма, не жаловался; здоровье его было отличное, он не скучал, сойдясь ближе с домом баронессы, которая очень радовалась усердному партнеру для преферанса. Он завел себе постоянного извозчика и почти все вечера проводил внизу. Баронесса и жила немного ближе города, на выезде.
Только в самую сильную грязь по горе – Андрей Нилыч не решался выезжать и брюзжал дома вплоть до того часа, когда нужно было ложиться спать.
Комнаты, мебель нагорной дачи – все осталось таким же, и между тем все безвозвратно изменилось, и постоянно изменялось вместе с идущими днями и месяцами. Никто не мог бы сказать, сравнивая, в чем перемена: все было другое, воздух, сквозь который видно окружающее, был другой, – и поэтому оно тоже было другое. Ваве часто казалось, что она не здесь встретила Радунцева, не здесь говорил он ей ласковые слова, от которых у нее замирало сердце, что старая картина над роялем, смотрящая на нее грустно, сдержанно и важно, не была тогда, а была другая, совсем с другим выражением. Неужели она через это же балконное стекло смотрела на те же лиловые горы, когда в парке цвели душные розы, и когда «он» входил каждый день по ступеням этого балкона? Даже Гитан, медленный, слабый и покорный, казался ей новым, ничего не знающим, недавним.
Были, конечно, и внешние перемены. С отсутствием Нюры и Маргариты дом стал молчаливее, тише. Няня Кузьминишна вела упорную, долгую и сложную войну с женой садовника и реже заговаривала с Вавой, и меньше ворчала в комнатах. Вася, лишенный уроков Нюры, целые дни проводил за роялем, и дом, большой, просторный и немного мрачный, наполнялся негромкими, длинно торжественными звуками церковных песен.
Была и еще большая перемена: Вава стала иной. Живость движений исчезла; ей теперь трудно было подняться на невысокую лестницу, не задыхаясь; она и подумать не могла бы войти пешком на гору из города. Два раза в неделю, утром, она ездила с Васей вниз, к Пшеничке, который усердно и сложно лечил ее. Но болезнь не уступала, а, напротив, шла вперед, хотя так постепенно и с такими затиханиями, что окружающие не замечали этого – и менее всех замечала Вава. Бывали дни, когда она хохотала и бегала по комнате быстрыми шажками, болтала с Васей и братом – совсем, как прежде. Андрей Нилыч с удовольствием говорил, думая так же и о своей прошедшей болезни:
– А ведь, ей-Богу, Фортунат Модестович недурной доктор. Он тебе на глазах помог.
Вася был рад, что Ваве лучше. Для него она и в эти минуты не была совсем прежней, как весной и летом; он знал, что в ней что-то изменилось, и он любил ее, изменившуюся.
Вава теперь постоянно разговаривала с Васей, и они очень сошлись. В то утро, когда выпал снег, Вася увидал его первый, восхитился и бросился к Варваре Ниловне.
– Вава, Вава! – кричал он сквозь дверь. – Скорее! Посмотри, какое все стало необыкновенное! Как всему стало тепло! Теперь еще яснее видно, что весна придет! А горы все в дорогах – ей-Богу. Извилистые такие жилы. Вообще сегодня необыкновенный день. Я сразу это заметил. Иди скорей!