– Вава, поучи меня.
Вава удивленно взглянула на него и улыбнулась.
– Поучить тебя? Чему же? Я ничего не знаю. Что это тебе пришло в голову?
– Нет, Вава, мне иногда так хочется, чтобы ты меня поучила. Теперь хочется, прежде я не думал. И с Нюрой никогда не думал. А смотрю на тебя, и такая ты мне кажешься умная, такая ты тихая и умная, и хочется, чтоб ты меня стала учить. Я знаю, ты теперь больна, а вот поправишься немного, хоть немного – ты меня будешь учить. Я дяде скажу. Да, Вава?
Вава улыбалась и смущалась. Ей нечему, думала она, учить Васю; она никогда никого не учила.
В один сияющий мартовский день на горную дачу приехали Фортунат Модестович и Маргарита. Вава была слишком больна, чтобы ездить к нему, он сам навещал ее через день, а последнее время и каждый день. Вава отдыхала в своей комнате, Андрей Нилыч, поздоровевший и располневший, встретил Пшеничку и редкую гостью Маргариту в столовой. Из соседней комнаты доносились нежные звуки рояля вместе с Васиным голосом:
Благословен еси Господи,
Благословен еси Господи,
Научи мя оправданиям Твоим!
В последней строфе были и слезы, и радость, и все открытое сердце к Тому, кто научит и не может не научить, не войти в это сердце. Маргарите пение показалось только печальным.
– Что это он у вас все еще продолжает канты свои распевать? Ужасное уныние наводит! Ну скажите, Андрей Нилыч, что же наша бедная Варвара Ниловна?
Голос Маргариты стал грубее и определеннее, лицо выражало прежнюю скуку – но без ожидания, тупую и не замечаемую. Волосы она причесывала без прежней кокетливости. Она была беременна и широкое платье без талии делало ее неуклюжей и тяжелой.
– Все то же, все то же, – с легким вздохом произнес Андрей Нилыч. – Но она хорошо переносит свою болезнь.
Пшеничка сделал очень серьезное лицо. Вася прекратил пение, вошел тихонько в комнату и, поздоровавшись, сел в уголку.
– А вы знаете, какое известие, – понизив голос, сказала Маргарита. – Ведь Радунцев приехал вчера. Он остановился пока у баронессы, ожидая, чтобы у него все привели в порядок. Мы люди свои, можно говорить открыто? Так видите ли, мы знаем, как это важно, как это должно повлиять на Варвару Ниловну… в ее положении трудно перенести… Ведь он вернулся опять с Катериной.
– С Катериной? – сказал Андрей Нилыч и нахмурился. – Да, конечно, это должно на нее дурно повлиять при ее фантастических идеях. Надо ее приготовить. Вы ей скажете, Маргарита?
– Я? О, нет! Я не могу разбивать чужих мечтаний, да еще больного человека… Пусть Фортунат скажет.
– Да зачем сейчас? – произнес Пшеничка. – Можно приготовить сначала… При ее болезни внезапный удар может быть фатален.
– И как это глупо! Как это глупо! – разволновался Андрей Нилыч. – Ей не об этом думать, еле двигается, чуть не… – Он остановился и прибавил: – Словом, я говорить ей не буду.
– Хочешь, дядя, я скажу? – послышался голос Васи из угла. – Я ей сегодня же скажу. И, право, что ж? Я не думаю, чтоб она стала очень огорчаться.
– Много ты понимаешь! Пустяков не болтай. Но, конечно, ты можешь…так, намекнуть, что ли… Приготовить… Да ведь не сумеешь! Ну, мы потом сами скажем.
Фортунат Модестович, хотя громко шутил и хохотал, видимо, остался недоволен здоровьем Варвары Ниловны. Не велел ходить, потому что у нее сильно опухли ноги, и советовал как можно больше быть на воздухе, не боясь свежести. Маргарита говорила с Вавой особенным, нарочито медовым голосом, осыпала ее любезностями и ласками, как говорят с детьми и больными и вообще с людьми, которые уже ничем не могут тронуть, не могут сделать ни худого, ни хорошего.
Маргарита, не стесняясь, говорила о своей беременности, это немного удивляло Ваву, и смущало и очень интересовало Васю. Прежней брезгливой щепетильности в Маргарите не было и следа. Вася глядел на ее широкий стан, соображал, как это все будет, и почему она так равнодушна, и не радуется, что родится ребенок, и не огорчается, что она теперь такая тяжелая и некрасивая, и что ребенок, когда родится, будет плакать.
Уходя, Маргарита спросила:
– А что, от Нюры имеете известия?
– Она редко пишет, – сказал Андрей Нилыч.
– В последнем письме она говорила мне, что разочаровалась в этих курсах, бросила их, кажется. Занимается какими-то переводами, компиляциями… Глухо так пишет. Но настроение довольно неровное, порой даже озлобленное…И с теткой что-то не ладят.
– Да… Уж не знаю, право, – сухо сказал Андрей Нилыч. Разговор ему был неприятен.
Вава не обедала, у нее случился небольшой припадок удушья, но потом прошел. Вечер спускался тихий, не по-мартовски теплый, и Ваву после обеда, в кресле, укутанную, вывезли на балкон. Андрей Нилыч отправился к баронессе, ему любопытно было увидать и Радунцева. Вася заботливо подвинул кресло ближе к ступеням, где видно было шире, откуда белело вечернее, весеннее море.
– Ты не простудись, Вавочка, – говорил он с серьезной вежливостью. – Вон, ты бледная.
Но Вава была не бледная. С лица ее сходила обычная желтизна, оно бледнело и немного удлинялось. Глаза были окружены не коричневыми, а голубыми тенями, смотрели открыто, спокойно и глубоко. Светлый, мягкий платок, едва накинутый на голову, нежно касался ее щек.
– Вава, смотри, как сегодня! Небо зеленое-зеленое и такое высокое, что голова кружится! Ой, как хорошо бы туда, до самого дна небесного долететь! Да, Вава?
– Ты сам говоришь, что голова закружится.
– Нет, у меня бы не закружилась. Все хорошо, Вава, правда? Вот мне хорошо, что я хочу ко дну небесному, и мне кажется, что непременно я долечу.