Совсем стемнело. Горы раздвинулись, не теснились справа, а ушли дальше, за поле; река разливалась по долине и далеко, за желтыми камнями светлели такие же желтые горы. По берегу тростник шевелился и гнулся от быстрого течения. Небо потемнело, и вместо одной звезды, первой, которая уже давно блестела на светлом западе, их стало видно много-много. Лёля сняла шляпу, откинулась вглубь коляски и смотрела в небо. Ей казалось, что ночь была не такая, как все ночи, а особенная; точно наверху, в небе, был мрак, и оттого звезды выступали такие яркие и крупные, а ниже, к земле, становилось светлее; и она могла различать голову лошади впереди, Николая Николаевича на козлах, лицо Калинина и высокий тростник на берегу.
Все молчали, коляска мягко катилась по дороге. С реки потянуло холодом. Заметно свежело. До следующей станции было еще далеко. Вдруг вдали, за рекой, вспыхнул яркий и дрожащий огонь. Он то исчезал, то снова появлялся. Мерцая, как потухшая свеча, опять исчезал – и вдруг, зажегшись, горел ровно и неподвижно несколько минут. «Ну, опять горят», – проворчал ямщик. Его спросили, что это такое.
– Да разве вы не знаете? Это Ацхурские огни. В старой церкви горят огни по ночам. И никого там нет, сами зажигаются. Как подойдешь ближе – пропадают, а теперь вон, близко мы, да на том берегу, так они и горят. Вон, вон… – и ямщик указывал кнутом на свет. – А под праздник если, так они светлее горят, – продолжал он. – Их ничего, не боятся… Они зла не делают.
Коляска уже отъехала далеко, а огонь все вспыхивал вдали каким-то странным, бледным светом. Лёля молча следила за ним; никто не заговаривал. Наконец Николай Николаевич начал:
– Какие, однако, странные понятия еще сохраняются здесь. По всей вероятности, это явление происходит от большого количества воспламеняющихся газов или от другой, столь же простой причины… А между тем…
– Ну вот в церкви-то газы, – с неудовольствием сказала Лёля.
Ей хотелось верить, что это огонь таинственный и необъяснимый, как вся эта ночь была для нее полна чудес.
Лёля задремала. Калинину не хотелось спать, он с любовью смотрел на ее темный силуэт и думал о том, как он ее любит. Лёле было так хорошо засыпать, она не видела, но чувствовала на себе его взгляд; улыбнувшись, она опять засыпала, едва успев подумать: какой он хороший…
Они прожили три дня в довольно скверной гостинице. Свободным был только один номер, и Калинин, Ренке и Николай Николаевич ночевали где-то на сеновале у добродушного грузина, который даже давал им теплые бурки, чтобы утром не было холодно.
Николай Николаевич и Ренке оба приревновали Лёлю к Калинину; но Ренке был безутешен, а к Николаю Николаевичу скоро возвратилась прежняя самоуверенность. На свой сеновал они шли всегда втроем. Калинин больше молчал, а Ренке замогильным голосом уверял, не обращаясь ни к кому в частности, что он непременно убьет себя, и что ему самое лучшее убить себя, и что это будет не далее, как на днях. Николай Николаевич считал своим долгом спасать его, убеждал снисходительно и веско, что самоубийство – глупость, и вдавался в длиннейшие философские рассуждения о жизни и смерти. И долго еще Калинин, зарывшись в сено, слышал сквозь сон голос Николая Николаевича:
– Кроме того, подумайте, Ренке, чего вы этим достигнете? Ведь согласитесь, ровно ничего. Тогда как, если вы употребите всю свою волю, выдержите, быть может, вы станете современным полезным деятелем, человеком, который…
Покорный, но упрямый голос Ренке перебивал:
– Нет уж, Николай Николаевич, видно, такая моя судьба. Чувствую, я слишком слаб, но что ж делать. Страдания меня сломили – нет силы терпеть…
Здесь все было хорошо, но как-то скучно. В парке встречались бледные, исхудалые лица; на танцевальных вечерах под жалобные звуки скрипок вяло ходили те же больные, которым мало хотелось танцевать. В белых мраморных купальнях вода была прозрачная, как стекло, и совершенно лазурная; но она очень сильно пахла серой и купаться было неприятно. Нет, там – дома – гораздо лучше. Марье Васильевне тоже хотелось скорее уехать.
Калинин ни разу не оставался наедине с Лёлей, но как-то мало грустил об этом. Они все жили точно вместе, и Лёле начинало казаться, что их одна семья. Даже к Николаю Николаевичу она привыкла, и так как он ничего не говорил, то она решила, то он больше и не думает на ней жениться. К четырем часам дня заказали экипаж, но он опоздал; Калинин все беспокоился, ходил смотреть, не подают ли лошадей.
Марья Васильевна захотела пошутить.
– Знаете печальную новость, Владимир Александрович? Сейчас вот, пока вас не было, приходили сказать, что лошадей нам не дадут; испанский посол едет, и недели две не будет лошадей. Придется пешком идти.
Калинину и в голову не пришло усомниться во всем этом. Он ужасно обеспокоился.
– Что вы? Вот так штука. Как же быть-то? Ведь сто верст. Мы-то ничего, а вы с Ольгой Алексеевной ведь не дойдете. Что бы сделать?
И он казался совсем растерянным и огорченным.
– А вот разве волов не поискать ли? Все-таки лучше на волах. Как вы думаете? Нет, вам нельзя идти пешком, это нечего думать. Пойду-ка я хоть поищу тут…
И он встал озабоченный и серьезный.
Когда все рассмеялись, он долго не мог понять, что это шутка, а когда понял, то ужасно сконфузился, покраснел и улыбнулся. Лёля сначала тоже смеялась, но потом вдруг сразу остановилась, ей стало не смешно, а до слез жалко его, обидно за него; он такой доверчивый; всему верит как ребенок, зачем его обманывать? Зачем мама это сделала? Вон он сидит в уголку и улыбается, а они смеются. Гадкие, гадкие. Ей хотелось пойти к нему, утешить, приласкать, сказать, что она его жалеет и не смеется. Она даже встала. Но это было только одно мгновение, и ей самой показалось удивительным ее чувство.