Да мы и не имели надежды когда-нибудь увидаться. Ишимовы, мать и дочь, жили в маленьком итальянском городке и не думали о возвращении в отечество.
Иногда в письмах к Юле я вдруг проговаривался, жаловался и на себя, и на нее, говорил, что боюсь – дойду ли до конца. Она никогда не утешала меня, но ее ответ был такой печальный, что я спешил написать самое бодрое, хотя и неискреннее, письмо.
Недавно, в один грустный-грустный вечер, когда неприятное воспоминание особенно мучило меня, я сжег все Юдины письма.
Случайно уцелело одно, полученное уже лет через пять после разлуки.
«Вы молчите, Ибере, – писала Юля. – Это дурно. Я так боюсь за вас. Мне давно кажется, что с вами не совсем хорошо. Только напрасно вы скрываете от меня это нехорошее. Вы забыли наше условие. Не надо обманывать себя. Но, впрочем, я не буду ничего говорить. Пусть совершится, что должно. Человек, просто человек, как вы, – должен неминуемо пройти и исчезнуть. Простите меня: я отвечаю на свои мысли, а не на ваше последнее письмо, а оно было такое хорошее, что даже меня оживило и опять привело к сомнениям.
Между прочим, сообщаю вам, что я опять была влюблена… как я влюбляюсь. На этот раз уже не итальянец, а русский корреспондент, очень милый, веселый, красивый… У него чудесная белокурая борода. Мы играем в четыре руки, катаемся верхом и гуляем в саду при луне. Я притворяюсь, что этого-то мне и нужно. Лимоны пахнут, море шумит, он шепчет нежные слова – одним словом, все как быть должно. И как я все знаю вперед, каждое слово „святой“ любви! И зачем только нужно притворяться! Мы ездили все недавно во Флоренцию. Он, то есть корреспондент, назвал Флоренцию „городом любви“ и при этом особенно посмотрел на меня… Луна, цветы, любовь… Да… Я помню, у нас на дворе, в Москве, был сарай с большой покатой крышей. Весной я ее называла „крышей любви“. Там тоже светила луна и даже какое-то дерево из соседнего сада наклоняло витки… И тоже была любовь, только любили не люди, а кошки и притворялись немного меньше, чем люди. Нет, нельзя любить, то есть быть влюбленной, пока не можешь не думать. А я не умею не думать… Напрасно хочу я хоть немного, немного уйти от той скуки, вы знаете ее, хочу забыть… И вот она уже приходит вновь, она пришла… Ибере, Ибере, кажется, мне нет спасенья. Пять лет прошло с тех пор, как мы расстались. И вы видите, что ни одна черта не изменилась во мне, моя душа точно застыла. Жизнь идет мимо меня. Вы – одно мое утешение. Пусть это странно, пусть это смешно, но когда у меня очень нехорошо на душе – я вспоминаю вас. Вот, думаю, не все потеряно, есть где-то человек – он мне докажет, что я неправа, он заставит меня поверить в то, во что я не верю…»
Она писала еще несколько раз-я не отвечал. Постепенно, незаметно для меня самого наступило время, когда я понял, что писать Юле больше невозможно. Я не знаю, как это случилось и отчего, я не почувствовал, как чувствую теперь, что это навсегда и навсегда кончено со мною. Нет той минуты в жизни, когда можно сказать: вот оно, пришло, началось, я живу… Но только ждешь этой минуты в будущем и до тех пор ждешь, пока не увидишь ясно, что все осталось позади и конец жизни недалеко…
Тогда я этого не знал. Да и теперь, даже теперь, я не всегда понимаю ясно, что жизнь ушла. Так, приходит минутами… Я много раз хотел вспомнить, проследить – когда это началось со мною. И мне кажется, что началось с самого Юлиного отъезда, с моих неискренних писем. Я еще не знал – зачем лгу, но уже чувствовал, много что нужно лгать. У меня было смутно на душе.
Прежней охоты к делу я не мог найти в себе, не было сознания важности, не было уверенности… Я потерял много и взамен не нашел ничего.
Годы проходили незаметно. Хотя диссертация моя еще не была окончена, я мало-помалу стал приобретать кое-какую практику. Особенно много у меня оказалось пациенток, они меня любили за известную деликатность и за отсутствие педантизма.
Я был внимателен, иногда весел, впрочем, ни за кем не ухаживал и не имел ни одной интриги, как это ни покажется невероятным. Доктора больше других смертных окружены соблазнами. Но я был иной.
Практики мне не хватало, чтобы жить, и я был очень рад, когда мне предложили место младшего врача при больнице, сначала на небольшое жалованье.
Помню, что профессор заговорил со мною об этом месте робко и смущаясь. Точно он предлагал мне что-нибудь нехорошее. И, когда я сразу согласился и стал благодарить, он покраснел, сказал несколько раз: «Очень рад, очень рад» – и круто переменил разговор.
Со вступлением на службу для частной работы у меня оставалось очень мало времени, но я не печалился, тем более что до конца моей диссертации было еще очень далеко. Я говорил себе, что решительно не имею времени отвечать на Юлины письма. Конечно, надо написать пока несколько строк, а длинное письмо можно отложить. Но я не послал и этих нескольких строк. Я не писал ей больше никогда. Мне стало легче, когда я решил, что наша переписка кончена. И чем дальше в прошлое отходила наша встреча, тем свободнее и чаще я вспоминал о Юле, и даже с улыбкой-детский вздор, которому я придал значение.
Раз я случайно узнал, что Ишимовы в Петербурге.
– Оригинальная эта барышня Ишимова, – говорили мне. – Дельная такая. Все у нее кипит. В деревне у себя порядок образцовый устроила; с успехом вела издательское дело – дешевые издания какие-то, теперь вечерние занятия открыла где-то в школах. Кажется, идут на лад.
Я сначала изумился, но после вспомнил, что Юля говорила в одном из писем: «…Не удивляйтесь, если услышите обо мне странные вещи. Я делаю то, что другие называют делом. Я не люблю этого дела и не знаю – нужно ли оно. Мне все равно-то или другое. Я хочу убедиться, что при всякой жизни, при труде и деятельности я останусь неизменной. У меня нет призвания, но у меня есть способности. Я никогда не была ленива, и я сильна и настойчива, я могла бы развить свою талантливость, посвятить себя искусству, достичь… Чего?