Но он не взбирался на стул, хотя и приставил уже его к этажерке, а глядел на маму и не мог сам понять своих мыслей. Как будто и нет ничего, а как будто и странно. Что это она какая вдруг?
Косте приходилось все больше удивляться. Мама не пустила его в детскую, несколько раз поцеловала, усадила рядом с собой на кушетку. Далай-Лобачевский тоже был очень внимателен к Косте.
Потом они все вместе пили чай, ели обсахаренные каштаны и много смеялись. Костя тоже смеялся и ел каштаны, но внутри ему было нехорошо, точно он чего-то не понимал и знал, что все понимает.
Мама говорила о Косте при нем же Далай-Лобачевскому. Между прочим, она сказала:
– Он у меня удивительно смышленый мальчик. И, знаете, скрытный ребенок. Ни с кем не дружен, никогда не болтает. За это я хвалю.
Костя ушел спать сам не свой. В постели он даже принялся плакать. Он не чувствовал ни малейшей благодарности к маме за ее ласковость; он боялся этой ласковости. Он смутно надеялся, что это – так, что завтра опять мама будет прежняя. До обеда он даже избегал встретиться с ней. Но за обедом она опять поцеловала его, говорила по-детски, нарочно, применяясь к Костиным, будто бы, понятиям:
– Мальчик хочет еще супу? Нет? Нехорошо, следует кушать суп. Будешь толстый и с розовыми щеками Ида, вы ходили сегодня гулять? Надо каждый день…
У Кости сердце ныло от ненависти и непонятной злобы. После обеда он ушел в детскую, лег на кровать и сказал Иде, что у него голова болит и он хочет заснуть.
Но вечером мама пришла и в детскую. Она принесла большой апельсин, а уходя, потрепала Костю по щеке и шепнула тихонько:
– Ты, я вижу, совсем славный мальчик, не болтун и не сплетник. Смотри же, никогда не болтай.
Костя сел на постели и все шире и шире открывал глаза. На подушке лежал апельсин. Апельсин и последние мамины слова что-то разъяснили ему. Он чувствовал, что начинает понимать, что он уже на дороге, он уже близко, сейчас, сейчас… В голове у него беспорядочно завертелись слова и сцены из прочитанных романов, слова, на которые он прежде обращал наименьшее внимание. Муж… жена… изменила… в объятиях… О, наконец-то он понял!.. Костя все, все понял!
И как он раньше не догадывался? Он подпрыгнул на постели и щелкнул языком. Все так просто: мама целовала Далай-Лобачевского, а папа ей это запрещает, потому что жена, которая целуется не с мужем, а с другим, изменяет мужу. И папа должен очень рассердиться, если узнает про это. Костя видел, как они целовались, и мама боится, что он скажет папе, а папа так рассердится, что, пожалуй, перестанет давать деньги. И у мамы не будет ни новых платьев, ни колец, и она уж не даст ни одного вечера и не будет танцевать с офицерами. Поэтому она и старается Костю «умаслить» и все-то лжет, все лжет… У Кости даже дух захватило от радости, что он так верно все понял. И мама его боится! Его, Костю, боится! Пусть-ка теперь посмеет сказать: «Высеку!..» Она сказала: «Высеку!..» При всех сказала. И все смеялись. А теперь как вьется. Апельсин принесла.
Костя с удовольствием посмотрел на апельсин. Ему казалось, что это апельсин, такой толстый и желтый, помог ему догадаться.
«Нет, пусть посмеет она теперь… Знает, что я сейчас же к папе, и все расскажу. Только что же? К папе очень страшно. Папа и слушать не станет. А то и не поверит просто. Да как это пойти к папе и сказать: а я вот что знаю… Нехорошо… Нельзя… Даже невозможно».
Брови Кости сдвинулись, и лицо опять приняло озабоченное выражение.
Он стал думать.
Наступила и прошла Страстная неделя – в четверг приехал папа из соседнего города, и приехал довольный. Какое-то дело там решили совсем, как он предполагал. К празднику папа получил много лишних денег, и это тоже давало ему приятное расположение духа.
На второй день решили устроить обед, созвать весь город и даже выписать вина из Москвы. По этому случаю в воскресенье визитеров не принимали, а всех, кто приезжал, записывали внизу и просили на следующий день на обед.
Стол поставили в большой зале и накрыли не белою скатертью, а беловато-золотистою. Эта скатерть лежала всегда в сундуке с зеленым перламутром на крышке. Когда сундук отпирали, то старинный ключ пел с переливами, как далекий колокол. Скатерть тоже была старинная. По веснам ее проветривали и расстилали на полу в буфетной, на нескольких простынях, и буфетная оказывалась мала для всей скатерти.
Костя любил рассматривать бледные, туманно-золотые города и башни, вытканные на полотне: ему говорили, что, может быть, это Киев, а может быть, и другой какой-нибудь город.
Теперь скатерть вынули, постлали на стол и расправили концы, которые падали до полу крупными складками.
Не было ни одной бутылки на столе: вино слили в разные кувшины, и посуда была не фарфоровая, а металлическая и блестела, как из настоящего серебра. Мама говорила, что она хочет сделать обед «в русском вкусе», и даже цветы, которые прислал знакомый полковник, она велела отнести в гостиную, а не ставить на стол, потому что это могло помешать стилю.
Костя ходил угрюмый среди всей этой суеты в новом костюмчике из синего шевиота.
Сначала, когда утром ему принесли новенькую курточку и штаны, он обрадовался, но потом опять нахмурился, соображая, что от этого ровно ничего не изменится. Пусть костюм новый, а все-таки через две недели его повезут в Москву – это первое, а затем еще не надо забывать, что он, Костя, до сих пор ничего не придумал и ни на чем не решил. Стало быть, и радоваться не следует.
К маминой ласковости Костя привык, принимал все как должное и даже требовал к себе внимания и угождения, потому что считал себя имеющим право на угощение.