– Уезжаем… Только все-таки вы приходите… А знаете, о. Нафанаил…
Я, забывая, что мы целый месяц не видались и я не знаю даже, что с ним, – принялась рассказывать своему приятелю о том, что меня в данный момент больше всего интересовало, – о желтенькой собачке.
Он слушал очень серьезно и внимательно, потом сказал:
– Ничего, не горюй. Вот дай срок, я тебе желтенькую собачку сам принесу. Я знаю где хорошенькие эдакие собачки есть, такие точно, только теперь малы еще, не смотрят. Я тебе в руках принесу, право принесу. Только ты никому не говори, это сану моему не приличествует – собак носить, а уж будет тебе собачка, не беспокойся…
Я глядела на него с недоверчивой радостью и улыбалась.
– Да вы обманете, о. Нафанаил… Смотрите же, принесите… Да ведь вы к нам и не ходите совсем… Вы отчего у нас не были столько времени, а, о. Нафанаил?
– А я, по правде сказать, не мог. Меня сильно бес смущать начал, и о. архимандрит сразу на меня великое послушание наложил, чтобы я раскаялся.
– И вы раскаялись?
– А чего же мне не раскаяться, когда не я это все, а все его рук дела.
– Да как он вас смущал, о. Нафаил? Расскажите. И смутил?
– Смутил. Я, ты знаешь ли, церковного вина бочонок выпил да в этом виде к обедне пришел. Тут меня о. архимандрит и благословил.
– Зачем это вы, о. Нафанаил? – сказала я в ужасе. – И как же вы решились?
– Сказать тебе по правде – бес уж меня давно соблазнять стал. Сначала веселые мне такие мысли все внушал. Если не пойду – весело мне – да и конец. За обедней читаю – а самому смеяться и бегать хочется. К соборному старосте я зачастил. У него, я тебе скажу, водка – здоровая! Куда тебе церковное вино. Выпью я – а мне еще веселее. Выпью – а мне еще. И знаю, что это бесовское наваждение, и думаю: все равно – бес сильнее меня, где мне с ним сладить, пусть он получает, что ему надобно… Только я после того каждый раз в свою келью через задние ворота – и спать… Никто и не приметил. Только, слушай-ка, этого ему мало. Прошли у меня веселые мысли, и вместо того, можно сказать, такие у меня сомнения возбудились, что я еще не слышал о таких. Чем бы исправлять свою службу в смирении и покорности – я обо всем стал рассуждать. Скажу тебе – и посейчас подобные мысли меня не покинули, хотя я свое послушание исполнил. И что говорят, или поют, или читают – я все сейчас по-своему обдумаю. Души праведных на небеси, а за небесами-то что ж? А потом: верно ли это, что подсолнечное масло постнее конопляного? Где об этом в Писании сказано? Или еще, например, сказано: все тлен. Вот тетенька твоя: лежит теперь прах ее, и уж нет ее. И все мы рассыпемся, и от праха не уйдешь и смертного часа не минуешь. Все – тлен. А что, какая праведная жизнь, а какая неправедная? Это – еще ничего не известно, никому не открыто. Может, у Бога – это все не так считается.
Я смотрела на о. Нафанаила с ужасом и отчаянием. Я знала, что его дьявол смущает, но я знала теперь, что и меня дьявол смущает.
– И вы, о. Нафанаил, все о. архимандриту и рассказали.
– Я сначала не рассказывал. А раз так дошло, что я думаю: чем мне от своих же мыслей погибать – выпью я церковного вина (отлучиться было нельзя), может, хоть веселые мысли начнутся. Ну, просверлил бочонок – да и выпил. Только не помогло. Такие мысли начались, что и рассказывать не хочется. И не знаю сам, как – в таком виде отправился во храм. Тут преосвященный отец меня заметил, и я ему во всем покаялся. После этого и получил благословение.
– И теперь все мысли?
– И теперь мысли. Ты думаешь, лукавый так скоро отойдет? Нет, он хитер. Ну а я все-таки скоро теперь к вам приду. И собачку принесу, желтенькую. Ты не бойся, я принесу. Как глаза у нее откроются, так и принесу.
Но я сидела, опустив голову, и почти не слушала его. Вечер наступал. Сирень пахла сильнее. Я видела перед собой решетку памятника тети Лизы и невольно повторяла про себя слова о. Нафанаила: «Все тлен… Все тлен…»
По деревянным мосткам города Медыни быстро шла девушка, одетая как барышня. На вид ей было лет двадцать пять. Бледное длинное лицо казалось чем-то озабоченным. Вся она была не привлекательна и не красива, а замысловатый провинциальный наряд еще больше портил ее фигуру с круглой, сутуловатой спиной.
Она миновала ряды, длинное казенное учреждение вроде почты, затем небольшой городской садик около белого собора на берегу извилистой крутобережной реки Медыни. Вдали, за рекой, уже кончался городок, начиналась песчаная пустыня и синие сосновые леса. Под сентябрьским солнцем, ясным и холодным, и леса, и воды Медыни казались холодными, неприветными. Издавна городок Медынь считается почему-то местом живописным, а ввиду его недальнего расстояния от столицы удобным для дачного местопребывания. Медынские домовладельцы строят дачи и отдают их по возможно дорогим ценам. Но, несмотря на то, что дачи не пустуют – следовательно, в Медыни летом народу гораздо больше, весь этот народ не заметен. На улицах и в садиках почти всегда глухое запустение. Многие жили в 2–3 верстах у помещиков в имениях. Везде кругом места были не веселые: песок, небо, сосны, да хорошо извилистая речка блеснет среди желтых берегов.
Бледная девушка подошла к домику в конце города, где начиналось шоссе. Домик был выстроен по-зимнему, маленький, старый и неуклюжий; наискосок был трактир, валялась солома, стояли понурые лошади с пустыми телегами. Девушка хлопнула калиткой и через незапертое крыльцо вошла в переднюю, а потом в комнату побольше, довольно светлую, но убранную беспорядочно: тут валялись краски, тряпки, кисти, рамы: на стульях и на мольберте стояли намазанные холсты, а за столом, сбоку, где виднелась неубранная от чаю посуда, сидел не то дворник, не то лакей в сером замасленном пиджаке с пожилым темным лицом. Волосы он стриг под щетину, а редкая черная борода и усы придавали ему неопрятный вид.