Брови ее хмурились, а светлые глаза щурились и солнечные искры дрожали в них улыбками. Круглое личико было сердито, но одна щека горела.
Неволин еще чувствовал это гибкое черное блестящее тело, лежавшее за секунду в его объятиях, томно-ленивое… Видел ее глаза, бессмысленные, не добрые и не злые, глаза зверя… Солнце попало в них, и теперь они горят непонятными искрами. Она отошла, ушла – и что-то говорит ему. Не все ли равно – что? Как «он смел…» Да, он не должен был сметь. Он – человек, и любить сердце его может только человека. А она – зверь. Пушистый, мягкий, неразгаданный ласковый зверек с черным хвостом.
Как он мог спрашивать «любить ли?» Кого он спрашивал? Разве она понимает слова? «Оне» умеют только ласкаться и царапаться. А там, в глубине прищуренных глаз – навеки скрытая от людей тайна.
Огненный ужас облил Неволина, как будто, заглянув в эти глаза, – он заглянул в тайну зверя.
Длинная лестница… Длинные улицы… Но звонов нет. Верно, отошли вечерни. «Господи! Простишь ли Ты мне? – думал Неволин. – И где же Ты? Где Твоя правда, Твоя, посланная людям, достойная людей, нужная людям?»
«И тогда навел Бог сон глубокий на Адама и, пока спал он, вынул из груди его ребро и сделал тело другой жены для него и взял часть дыхания его, и сделал душу для жены, и соединил их, и оживил их дыханием жизни, духом Уст Своих, и дал имя ей „Ева“ и сказал: „Да будут Адам и Ева мужем и женою, и да не будет у них и у всего потомства их иной веры, как в Меня, и иной надежды, как на Меня“.
И когда проснулся Адам, то увидел Еву рядом с собою, и восхвалил за то Господа, своего, и были они с Евой мужем и женою, и родились от них через год два сына, во всем подобные отцу их Адаму; и как только родились они, сложили молитву Господу. И много было еще сыновей у Адама и Евы, но не было у них дочери. И должны были сыновья взять себе в жены дочерей Лилитиных, и так пошло от них племя человеческое: мужчины во всем подобные праотцу их Адаму, а женщины, – во всем подобные праматери их, нечистой, прекрасной Лилит».
Остановился монах: на худом лице его – следы кровавых слез; далекие мысли бродят по его челу. Одна лишь страница остается – и будет дочитана большая черная книга с золотыми заставками, но не хочет он перевернуть ее, и не перевернет никогда. Душа его горела мукой, и точно сладость ему она.
Но вот, вдалеке еще, заслышалось веяние, зыбкое и трепетное, далекое, точно нежное пение. И старик стал тревожно и важно прислушиваться. Все ближе и ближе странный шум, все явственнее слышен он, и, наконец, донесся до башни. Монах вскочил, гремя цепями, но вскрикнул и упал снова. А чрез разверзшуюся стену в башню вливалось тихое сияние, постепенно наполняя все.
Тогда разорвались великие цепи, и упал монах мертвый на землю. А святое сияние зажгло книгу, и воздух, и всю башню, и весь заброшенный монастырь, и когда развеяло пепел от них, вознеслось вверх, откуда пришло.
Мама у меня такая нежная, такая слабенькая. Ростом я уже сейчас с нее, а мне четырнадцать лет. Мама всегда говорила:
– Ты, Катя, не в меня. Вон ты какая большая и сильная. Как мальчик.
Это правда, я вся в папу. И с папой мы – точно товарищи. В рождение, когда мне исполнилось семь лет, папа мне подарил маленький, но совсем настоящий велосипед. Я скоро выучилась кататься, и мы с папой далеко уезжали вместе.
В деревне, в нашем Замостье, плохие дороги, а все-таки ездили. Когда же, к сентябрю, мы перебирались за границу, в наш маленький домик «Ручейный», невдалеке от Парижа, – вот было хорошо кататься! Ветер в лицо, – ну точно летишь на крыльях.
Мы не могли жить зимой в России из-за маминого слабого здоровья. А папа мой техник, ему по зимам даже лучше было за границей работать.
Вскоре папа купил автомобиль. Он сам им управлял, показывал мне, и я сейчас же научалась. Тут ведь силы не нужно, только уменье и ловкость, а я уж в одиннадцать лет была очень ловкая.
На большом автомобиле «мерседес», который открывался и закрывался, а внутри был устроен, как уютная комнатка, – мы ездили далеко, в другие города. И мама тогда с нами ездила, и шофера мы брали, Жана, который вел машину. Это уж было целое путешествие. Мама сначала боялась автомобилей, а потом привыкла. Но скоро ездить все-таки не соглашалась, поэтому я не очень любила путешествия и большой автомобиль «мерседес».
А вот радость: вдвоем с папой поехать на другом нашем автомобильчике, двухместном. Маленький, легенький, а машина сильная. Каждый винтик мы с папой в нем знали, и все его капризы тоже знали. Впрочем, он славный был, добрый, верный и хорошо слушался, если его кормили бензином, сколько нужно, если его заботливо подмазывали, с лаской, а не грубо. Он, наверно, чувствовал, кто его любит, кто нет.
Раз мы очень хорошо ездили. Я сама вела машину, долго. Нисколько не устала, только дух захватило, так мы мчались.
– Молодец, Катя, – говорил папа. – Совсем ты у меня молодец. Только давай вернемся, видишь – темно, как бы мама не стала беспокоиться.
И правда: мама лежала на кушетке бледная, встревоженная, думала, не случилось ли чего. Я ее принялась целовать, рассказывать, как шибко и хорошо мы ездили, а она тихо мне говорит:
– Катя, Катя, зачем вы опоздали! Как я тут без вас мучилась!
Мне стало жалко ее, так жалко, что вся радость от катанья пропала. И потом, когда поедем, уж я сама все тороплю папу назад: мама беспокоится!
Раз летом, в Замостье (мне шел уже двенадцатый год), у нас гостил двоюродный брат Миша. Он кадет, старше меня немного, но такой увалень. А между тем важничает.