– Видишь? А что? Теперь веришь? И мы не знали, мы хотели только: пусть поймается! Думали же на рыбу, а вышел рак! Ведь это же удивление!
– А ему не больно? – спросил Паша, попривыкнув к раку и рассматривая шпильку, смело вонзившуюся в рачий живот.
– Нисколько не больно! Он умер. Он красный и не шевелится. Живые раки – черные, а если красный, – значит, уж умер.
Наверх, в аллею, шли медленно. Лиза несла удочку и догоравшую свечку, а Паша – рака, бережно, в двух горстях, как святыню. По дороге решили зарыть рака под стеной у каменной беседки и сверху нацарапать – той же шпилькой можно! – знак, примету. Будут приходить и вспоминать. И только им двоим на всем свете будет известно, почему тут знак. В самом деле, разве Паша не понимает, что нельзя его нести домой, показывать и вообще нельзя никому-никому дома про это говорить? Про тайну нельзя говорить.
Паша отлично понимает. Еще бы! Потом, после, когда, например, кто-нибудь «усумнится», так ему надо… Но и это даже неизвестно, надо ли… А теперь – Боже сохрани! Теперь зарыть молча.
Так и сделали. Зарыли рака под каменной беседкой, в углышек, знак поставили на стене. И – никому!
Было одно чудо постоянное. Лиза часто водила к нему Пашу и показывала.
Это – образ над входными церковными дверями. Церковь тут же, в парке, к ней ведет недлинная прямая липовая аллея; когда захочется – тогда и придешь к паперти, посмотришь.
Высоко, под навесом, висит образ. А чудо – что если прямо на него глядеть, – видишь Духа (голубя); а справа зайдешь – голубь пропадает, является Христос; слева зайдешь – ни Духа, ни Христа, а во всю икону – Отец.
Лиза-то в глубине души знала, что это не чудо, а как-нибудь особенно сделано. Но ни у кого нарочно не спрашивала, как сделано: жалела, что не чудо, и немножко завидовала Паше, которому и в голову сомнения не приходили.
Потом была игра с бабушкиной круглой лупой. Лиза уверяла Пашу, что великолепно может рисовать. Сличишь, что срисовано – не отличишь. Ходили к беседке, к пруду, к церкви с лупой. Лиза нажимала рамку, делая вид, что переменяет рисунок, и показывала Паше около церкви – четкую хорошенькую маленькую церковь на стекле, а около беседки – беседку. Ведь, правда, похоже, не отличишь? Паша удивлялся и благоговел. Знал, что Лиза рисует это большим волшебным карандашом, но его надо брать в руки умеючи, надо быть «достойным».
Прискучили, однако, и картинки. В пустой даче службы продолжались, но все те же: вечерни да молебны. В зеленой книжке еще была свадьба, сокращенно очень. Лиза спрашивает:
– А ты знаешь, Паша, как свадьба?
– Знаю. «Гряди голубица», и другое. Только для чтения нужно голос густой… «Да боится».
– Ну ничего. Давай, мы тебя женим?
– Давай. А что ж будет?
– Будет, что ты будешь женатый. Сначала придумаем невесту…
Невесту решили сделать общими силами. На длинную половую щетку Лиза надела сначала маленькую подушечку – перевязали шею. Вниз побольше подушку – затянули ее в старый мамин корсет. (Хорошо, что мама в город уехала, а бабушка ничего, смотрит и смеется.)
После этого остались пустяки. На голову – черный коленкор, а сверху – кружевной шарф; мамино платье из шкафа отлично сидит на корсете. Руки из скрученных полотенец. Лицо раскрасили по наволочке, – белое вышло, румяное, брови… бровей Лиза перепустила, Паша поглядел… как-то страшновато… Ну ничего. Невеста хоть куда, видная, больше жениха ростом. Свадьба заняла порядочно времени: ведь жених был не только жених, он же и певчий, и чтец… Но все обошлось прекрасно. А какое освещение! Лиза нашла в буфете два фунта цельных свечей.
После церемонии перешли пировать во вторую комнату пустой дачи, со всеми свечами. Пили квас, он пенился, как шампанское. Невеста не сгибалась, поэтому не могла сидеть за столом; что за беда, может и постоять.
– Ну, теперь довольно, – сказала Лиза. – Теперь ты бери ее, тащи в окошко. Пора домой. Скоро мама вернется.
– Тащить мне?
– Ну а как же? Ведь это – твоя жена. Теперь она всегда будет с тобою, день и ночь, навсегда. Раз она ходить не умеет, – ты должен всюду ее таскать с собой, понимаешь? Ни на минуточку не оставлять.
Паша растерялся.
– Всегда? Она такая… тяжелая. Она…
Покосился на жену, на ее черные, страшные брови. Жутковаты.
Но взял за талию худой ручонкой, поволок, накренив, к окну. Вялые руки жены болтались, щеточная нога шебаршила по полу.
Паша выскочил, кукла лежала поперек подоконника. Снизу Паша потянул ее за голову, щетка перевернулась, выпала прямо на Пашу и ударила его по спине. Он присел и вдруг заплакал.
– Не смей, не смей! Подыми сейчас. Тащи за собой! – торжествующе и громко закричала Лиза, сама выпрыгнув вниз. – Ага, теперь нечего реветь! Сам женился! Это уж навсегда, навсегда!
Паша схватил было опять куклу. Лицо ее поднялось, в сумерках брови еще почернели, и Паша ясно увидел: одним круглым глазом она моргнула.
С воплем отчаяния, замахав руками, Паша бросился прочь. Бежал, не зная сам куда, по дороге, по аллее, опять по дороге. Все пропало, конечно, все пропало, потому что ведь навсегда, и не убежишь, вот уж нагоняют, и все ближе, не убежишь… а он все-таки бежал и вопил.
За ним бежала Лиза, полуобняв растрепавшуюся вверху куклу, волоча ее платье и щетку-ногу по пыли.
– Не уйдешь, не уйдешь! – кричала Лиза дико и злорадно.
Уж они оба не знали теперь, куда и зачем бегут. Но в этом беге и отчаянное, и тупое что-то: такое – «до дна игры» для Лизы, такое – «навсегда пропал» для Паши.