Я осторожно стукнул калиткой, входя. Уже темнело, и очень быстро. Однако я различил фигуру Нади на балконе. Я подошел ближе. Она сжала мою руку и проговорила:
– Пойдемте в комнаты.
В большой комнате было темно и пусто. Надя зажгла свечу и хотела сесть – потом вдруг изменила решение.
– Нет, здесь гадко. Пойдемте ко мне.
Она отворила дверь направо. Там оказалась маленькая комната в полном беспорядке. На убогом диване лежало тряпье. Надя отодвинула тряпье, села в угол. Я сел около нее.
Комната освещалась только лучом света, падавшим от свечи в зале. Но Надя сидела как раз под лучом, и я ее видел хорошо.
Прошло несколько секунд молчания, может быть, минута. Я слышал, как Надя часто дышит. Я чувствовал, что мне надо начать, что-нибудь сказать или, вернее, сделать. Я придвинулся к ней и обнял ее.
Она сейчас же положила голову мне на плечо. Я поцеловал ее один раз, и другой – и немного откинулся, чтобы посмотреть на нее. Неприятное выражение ее лица поразило меня. Глаза были полузакрыты – и подернуты тусклым туманом, что совершенно лишало их мысли. Эти глаза показались мне чуждыми, страшными и даже противными. Я выпустил из рук ее талию и встал.
Она открыла глаза и взглянула на меня. Должно быть, я чем-нибудь выразил свои ощущения, потому что она вдруг воскликнула:
– Ты меня не любишь? Ой, ты меня не любишь?
Я испугался, что она кричит. Я хотел ей сказать, что я ее люблю, но в эту минуту язык не поворачивался. На лице у нее была злость, отчаяние, страсть – она даже не казалась хорошенькой.
И я молчал.
Она еще несколько секунд смотрела на меня молча – и вдруг повалилась ничком на диван с пронзительным воплем.
Я растерялся. Я вздумал успокоить ее, но сделал хуже. Рыданья усиливались, она всхлипывала, вскрикивала и захлебывалась.
К довершению несчастья, в соседней комнате раздались тяжелые шаги самого Леммера.
– А? Что? Кто тут есть? – послышался его сердитый голос, прерываемый кашлем.
Надо было выходить. Я не догадался, от крайнего смущения, притворить дверь. Рыдания слышались ясные и громкие.
– А, это вы! – приветствовал меня Леммер.
Чтобы заглушить вопли этой сумасшедшей, я в свою очередь принялся кричать Леммеру:
– Здравствуйте, Евлампий Данилович! Какая чудная погода! Как ваше здоровье? Хорошо ли почивали? Да? Хорошо?
Должно быть, вид у меня был особенно дикий, потому что Леммер сказал мне с изумлением и с сердцем:
– Да что это вы, батюшка, орете? Не здоровы, что ли? Ведь я не глухой, слава Богу! А там кто это еще воет?
Все кончилось, он услышал! Руки мои опустились, я онемел и бессильно упал на стул. Будь что будет…
Леммер направился в темную комнату – и через секунду извлек оттуда Надю, дрожащую, расстроенную, с красными пятнами на щеках. Увидя меня, она взвизгнула, и слезы полились снова в три ручья.
– Ты чего, говорят тебе?! – заорал Леммер.
От его голоса я окончательно обмер и только хотел, чтобы он меня скорее убил, если это нужно. В ту же минуту вошла и Марья Евлампиевна, но остановилась у двери.
– Не любит… Не любит… – повторяла Надя, – говорил – любит, а потом опять нет… Что же это? Разве так бывает? Любит – а потом опять нет… Ой, я не могу, не могу…
Она упала головой на стол.
– Как же, сударь? – обратился ко мне Леммер. – Как это вы изволили, мол, люблю, а потом, мол, нет? Это почему же-с?
Марья Евлампиевна быстро подошла ко мне и толкнула, шепча на ухо:
– Да не молчите вы, как пень! Говорите же, что любите Надю, да и дело с концом. Ну, скорей!
Леммер между тем продолжал, разгорячаясь:
– Какие это штуки, сударь мой? Я вас в дом принимал. Вы мне это объясните. Я не могу стерпеть. Я без хитрости, но чтобы и вы без хитрости, я знаете, в военной служил…
– Да перестаньте, папаша, – с сердцем крикнула Марья Евлампиевна. – Какие там объяснения! Петр Степанович любит Надю и просит ее руки. Она – глупая девочка, поссорились, ну и выдумала там ужасы разные… Милые бранятся – только тешатся… Вы лучше благословите-ка их… Да и мамашу позовем…
Старик был поражен почти так же, как я.
– Руки просит? Он – Надиной руки? Что ты, матушка, ведь это дети еще… Руки! Какая там рука?
– Самая обыкновенная! Жениться на ней хочет. Понимаете – жениться! Хочет увезти ее с собой в Петербург, ему там скучно одному, без нее жить не может… Поняли теперь? Мама, да ползите сюда скорей!
Я хотел протестовать, бежать, наконец, как можно дальше… Но вдруг ослепительная мысль, явившаяся от последних слов Марии Евлампиевны, остановила меня. Взять Надю с собой в Петербург! Иметь около себя живого человека! Своего человека, который будет любить и заботиться о тебе! Убежать от одиночества! Да ведь это почти счастье! И как это раньше не пришло мне в голову! Не все ли равно, люблю я Надю или нет.
И я сказал, что люблю Надю и действительно прошу ее руки.
Через час мы сидели все вокруг стола, Надя около меня – и пили кахетинское вино, потому что не было шампанского.
Мать, обернутая тряпками, охала и жаловалась и убеждала меня монотонным голосом, чтобы я не требовал никакого приданого. Впрочем, она известием о нашей помолвке поражена не была, а приняла его как должное.
Прощаясь, Надя при всех обняла меня и сама поцеловала прямо в губы. Я чувствовал, что она в меня влюблена.
Я был в каком-то приятном тумане, призрак одиночества – исчез!
Серьезную борьбу мне пришлось выдержать. Родители мои не дали согласия на мой брак, называя его безумием. Они не хотели меня понять. Представляли мне резоны – и справедливые. У Нади на плечах рубашки не было. Я имел тридцать, ну сорок рублей в месяц. На что жить? Ведь нужно учиться, покупать книги… я им верил… Но не все ли равно? Ведь я не мог ехать и жить там один.