Калерия развязно взяла под руку Алешу, и они чуть не побежали по скользкой тропинке. Алеша молчал и смущался. Розовая кровь стояла пятнами под тонкой кожей на его щеках. Он не привык ни к такому бесцеремонному обращению, ни к такой веселой и дерзкой живости, какая была в характере Калерии. Хорошенькая девушка казалась ему неестественной, даже неприличной, и он с ужасом спрашивал себя, куда он идет: к какой-то актрисе, к которой даже и войти нельзя, потому что у нее граф Криницкий. И, думая о графе, он неожиданно спросил:
– Это тот самый граф Криницкий, который имение «Аурек» купил, богатое имение, недалеко от сюда?
Калерия поглядела на него сбоку.
– Да, тот самый, – протяжно сказала она. – И пришла же ему фантазия тащиться сюда… Эх, если б Баден-Баден! – прибавила она со вздохом.
– Я знаю графа Криницкого! – вскричал Вадим Петрович, – и он меня знает. Его тоже Вадим зовут.
Калерия сдвинула брови.
– Ну и прекрасно, что знаете, у нас часто встречаться будете. Алеша, послушайте, вы гимназист?
– Нет, я кончил.
– Я тоже кончила гимназию и теперь вот с Агнессой; а вы что же, в университет?
Алеша вздрогнул. Этот вопрос ему сразу напомнил его печали и муки.
– Я не знаю…
– Куда же вы, в полотеры? Ведь нельзя же останавливаться на гимназии.
И она засмеялась.
– Я, может быть… военным буду.
– Не советую, не советую, – деловито сказала Калерия. – Я много на своем веку офицеров видала; это жалкий народ. Впрочем, мы еще поговорим. Я вижу, вы не бойкий, но вы мне нравитесь; в вас что-то милое есть. Хотите, будем друзьями? Но для этого вы должны мне все, все рассказать, с самого начала до конца. А мне очень нужен друг; у меня была подруга Вера, но мы не переписываемся теперь. А, например, Агнесса для друзей не годится. Ох, как скучно! – вздохнула она вдруг, серьезно и печально взглянув на Алексея.
Она все больше и больше нравилась ему, хотя он был далек от мысли, что это именно так. Позади – Вадим Петрович разливался перед Агнессой. Немка сдержанно и довольно хихикала. Они спустились в овраг, потом поднялись на другую сторону его и повернули в улицу, где были самые большие дачи.
Алексей разговорился… Калерия тоже болтала, и они действительно чувствовали себя друзьями. Алексей опять забыл и о матери, и о том, что мучило его.
– А вон и наша дача, – произнесла Калерия, указывая на старый большой дом, чуть видный из-за густого сада. – Хороша дача, старый сарай какой-то! Да лучше не было, – взяли, какую нашли.
И они повернули в аллейку, которая вела к даче.
– Батюшки, вон и мама идет, и граф с ней! Куда это они собрались?
Действительно, по аллее шла дама, небольшого роста, довольно полная, а рядом с ней – высокий худой господин с громадными седыми усами на неприятном лице.
– Мама, – заговорила Калерия, приблизившись к даме, – вот молодые люди хотят с тобой познакомиться: это – Алеша Ингельштет, студент, а вон тот – Грушевский, пианист и певец.
– Здравствуйте, – лениво проговорил граф, подавая руку Грушевскому, – мы, кажется, знакомы.
Артистка Загуляева-Задонская была вылитый портрет своей дочери, если только пятнадцатилетняя тоненькая девочка может походить на даму зрелую, дебелую, с яркими губами и черными ресницами. Пожалуй, мать была красивее дочери, но Алексею она показалась неприятной и странной.
– Милости просим, – произнесла она нараспев, – заходите к нам, господа. Теперь мы идем с графом в клубную библиотеку, но вечерком – пожалуйста. Вы, мосье, не откажете нам в удовольствии послушать вас? – прибавила она, обращаясь к Вадиму Петровичу.
Затем она кивнула головой и поплыла мимо.
– Так слышали, господа, вечером, – звонко проговорила Калерия. – Сегодня вечером и приходите.
– Я не знаю, – пробормотал Алеша, вдруг вспомнив лицо Елены Филипповны, – как удастся…
– Это еще что за вздор? – нахмурив брови, проговорила Калерия. – Как же вы можете быть другом, если даже не хотите прийти? Я и знать ничего не желаю. И чтоб к восьми часам вы непременно были тут! Мы целый концерт устроим.
Вадим Петрович пожимал руку немке, которая делала ему сладкие глаза.
– Ну, идемте, Агнесса, довольно! До вечера, господа! Да будет вам, Агнессочка, приседать перед Вадимом Петровичем, ведь увидитесь вечером.
И Калерия побежала к дому. Длинные концы ее вдали развевались, и Алексей машинально следил ним глазами.
Елена Филипповна была дочь богатого помещика харьковской губернии. Мать ее умерла рано, и первые туманные воспоминания были странны. Она видела себя в высоких комнатах, окруженную няньками и девками, или в оранжерее, сидящую высоко на плече отца, который прохаживался взад и вперед. Ей вспоминался крик отца, бранящего кого-то, крыльцо, стаи собак, люди верхами и звук рогов. Она слышала иногда ночью вскрикивания и пение отцовских гостей, и, когда она спрашивала, что это такое, испуганная нянька шепотом отвечала ей, «у папеньки пир». Потом все изменилось. Раз отец позвал ее в оранжерею, посадил рядом с собой и говорил что-то долго. Она ничего не поняла и следила за движением его губ и седых усов, пожелтевших от табаку. Ей было тогда лет шесть.
После этого разговора Леночку посадили в экипаж и увезли. Ехал с ней сам отец, но она видела его только на станциях, потому что сидела с няньками в другой карете.
Подрастающая Леночка мешала отцу, и он решил отвезти ее за границу и поместить в монастырь в окрестностях Парижа. В монастырь св. Себастьяна или, как он назывался иначе, «Les Dames Bleues» принимали со строгим выбором, и надо удивляться, как Леночка попала в число счастливых. Отец уехал, и долгие годы о нем ничего не было слышно. Из пухлого ребенка Елена Филипповна успела превратиться в худую, даже костлявую, четырнадцатилетнюю девочку. Она ходила, наклонившись немного вперед, с плотно сжатыми губами; беспокойные, бледные глаза были опущены, и в них мелькало иногда что-то недоброе. Подруги чуждались ее, хотя она осыпала их ласками, старалась быть веселой и привлекательной с ними. Но в ее ласковости чувствовалось стремление к какой-то цели, и у всякого к ней было невольное недоверие. Училась она хорошо, быстро кончила курс и осталась на правах старшей. Ей минуло тогда семнадцать лет, и с этого года у нее началось увлечение католичеством. Она окончательно удалилась от воспитанниц, выпросила позволение одеваться так же, как сестры: длинное голубое платье с белым поясом и белым чепцом, на руки надела четки и простаивала ночи на молитве в своей комнате на белом полу. Ее молитвы не были смиренны: она всегда требовала чего-то от Бога с ожесточением, с силой и неистовством, сама не понимая – чего и зная, что не удовлетворялась бы никакой долей. Впрочем, она решила остаться на всю жизнь в монастыре. Она хотела власти над сестрами и настоятельницей, но у нее не было способности к интриге тонкой, обдуманной и терпеливой: она вся была один порыв, злая, иногда резкая, безумно упрямая. Ее боялись, ненавидели и избегали. Замечая это, она выходила из себя, запиралась и рыдала по ночам, забывая даже молиться. Она хотела формально перейти в католичество и постричься, но не могла этого сделать без разрешения отца. Ей казалось, что, как только она сломает свою жизнь и навсегда запрет себя за этими стенами, то сразу перестанет желать необъяснимого и успокоится. Решение ее было твердо, и она, действительно, сделалась немного спокойнее, сосредоточившись на исполнении строгих уставов. Она находила отраду во власти над собой, но часто эта власть изменяла ей.