– Я так и думал, – сказал Вадим Петрович против обыкновения тихо и невесело, – да я за Алешей: Алеше домой нужно.
Радостный и взволнованный Алексей только теперь взглянул в лицо Вадима Петровича и невольно побледнел: он понял, что опять что-нибудь случилось.
– За мной? Что ж, надо идти.
– Идите, идите, – рассеянно проговорила Калерия, – со мной Никанор Ильич останется.
Шмит с преувеличенной галантностью свернул руку калачиком и, подавая ее Калерии, сказал:
– Останусь, останусь и в полной сохранности возвращу вас в лоно вашей воспитательницы. Иди, брат Алеша, – прибавил он с чуть заметным оттенком иронии, – торопись, не то опоздаешь.
– Пройдемтесь еще немного, – сказала Калерия, когда Вадим Петрович и Алексей ушли.
– С удовольствием, милая барышня, я вам кое-что порасскажу о моих знакомых.
Они пошли в глубь рощи. Наступал вечер. Небо между верхушками сосен было бледное, высокое, легкое. Калерия невольно подняла к нему глаза.
– Смотрите, как хорошо, – сказала она.
– Что хорошо? Небо? Да, славное, чистое небо, хорошая погода будет, и если б такое небо в деревне во время покоса, мужик бы радовался: сено не смочит.
Калерия взглянула на него с удивлением, но ничего не ответила.
– Вижу, вы к поэзии склонны, милая барышня, – сказал Шмит, – это ничего, это хорошо: всякой ягоде – свое время, – в третьем классе гимназии, поверите ли, и я стихи писал. Да что стихи – скрипку купил, в артисты чуть не записался. Вот как люди растут, да меняются.
– А вы любите музыку? – вдруг оживившись, спросила Калерия.
– Некогда этим заниматься, да и думать об этом некогда, Калерия Александровна: нам жизнь для работы дана, а не для того, чтобы песенки наигрывать. Я вам напрямик скажу: если вы рассчитываете со мной салонные разговоры вести об музыках да разных там искусствах, – так что ж, это можно, только в свободное время, по холодку – я и не о таких пустяках говорить могу, но только сдается мне, что человек вы хороший, дельный, а так это на вас только напущено, вы можете совсем в этих музыках да поэзиях погибнуть, а мне всякого гибнущего человека от души жаль. Вот, например, Алексей, – ну тот уж прямо от нелепости, от полного абсурда погибает. С задатками мальчик, со способностями, кто знает, что из него бы вышло, и вдруг – мать такая, а у него, как на грех, и душа-то кисельная. Его нужно укреплять, утверждать, а не поэзиями расслаблять, как вы делаете, Калерия Александровна, – прибавил он, вдруг строго взглянув на нее.
Калерия густо покраснела, опустила голову и не думала отпираться. Она только пробормотала, по-детски смущаясь:
– Я хотела то же, что и вы. Повлиять на него. Чтобы он против матери. И пошел бы в университет.
– Вот то-то и есть, – наставительно сказал Шмит, – вам все бы влиять, а будет ли польза или вред человеку – это вам все равно. Алексею от этого будет вдвое хуже, а вам он не нравится, так что и для вас корысти не много.
– Нет, он мне нравится, – пыталась возразить Калерия, но Шмит перебил ее, и она умолкла.
Шмит производил на нее странное впечатление: силы, смелости, противоречия ее собственным мыслям, но и какой-то привлекательности. Она выросла в кругу актеров и актрис, где все – притворно или искренно-восхваляли искусство, поклонялись искусству. Между ними были и настоящие музыканты, и музыка, помимо всех веселых песенок, которые Калерия переняла от матери, помимо всех мечтаний о блеске и радостях артистической карьеры, привлекала Калерию чем-то внутренним, необъяснимым, но неотразимым. Теперь Шмит говорил ей, что все – вздор. Он посягнул на самое заветное в ее душе, и смелость его и пугала, и удивляла ее, но не отталкивала. Она слушала его, как ребенок, и чем больше он ей нравился, тем более она верила в его слова.
А Шмит был по-своему красноречив. Бывало, среди товарищей в университете он первый вскакивал на стол и произносил речи. Увлекаясь, он с Калерией говорил так, как с товарищами. Слова его были просты, определенны, грубоваты, мечтания не широки, но уверенны, и в голосе звучала такая искренность, был такой огонь, что нельзя было не сочувствовать ему. Калерия не отделяла его слов от него самого, воспринимала все целиком, изумлялась и верила ему.
Они не заметили, как закатилось солнце и стало темнеть.
– Однако пойдемте, – прервал вдруг сам себя Шмит, – уж поздно, вас серьезно ждут.
Шмит видел, какое впечатление он производил на Калерию, и был рад. Она казалась ему и красивой, и, главное, толковой девушкой, со способностями, испорченной немного воспитанием, – но кто же воспитан нормально, – ас дельным руководителем из нее могло бы выйти кое-что.
Так думал Шмит, когда они молча спускались вниз в потемневшем воздухе. Вадим Петрович, должно быть, увел Агнессу домой, потому что ее тут не было, да Калерия не думала ни об Агнессе, ни об ее тревоге. Медленно дошли они до калитки сада, молча простились и разошлись каждый в свою сторону, Калерия – торжественная и серьезная; а Шмит – уверенный, хотя тоже чем-то слегка радостно взволнованный.
Нельзя сказать, чтобы Алексей любил Калерию: он не чувствовал к ней никакой нежности, она не была ему дорога, он только изумлялся, восхищался и боялся ее. Все в ней казалось ему чудесным и новым, потому что он никогда не встречал человека, подобного ей. И эта струя внешней жизни, ворвавшаяся в его тюрьму, казалась ему счастьем. Вечно приподнятое, беспокойное чувство его к ней можно было назвать влюбленностью, но нелюбовью. Нечто подобное этому увлечению испытывала Калерия к Шмиту, конечно, без откровенного оттенка поклонения и почти не замечая этого сама.