Ей было стыдно и за кузена, который читал Ренана, и за себя, готовую «бросить предрассудки», и за самого Ренана. Она верила так искренно, так просто, что умер Христос, и вот теперь воскрес, и надо радоваться, надо молиться и любить Его…
Лёля пришла домой успокоенная и тихая. О Васе она совсем не думала, и поцелуи забыла. Едва успев лечь в постель – она заснула.
Каждое впечатление у Лёли было очень ярко, но оно скоро проходило; она не могла мучиться чем-нибудь долго; она одинаково забывала хорошее и худое. Так, на другой день она еще помнила свою радость на заутрене, но о поцелуях мало заботилась; ей начинало казаться, что это не с ней случилось, а с какой-то другой, что ей только рассказывали.
Когда Вася пришел в очень узкой новенькой парусиновой блузе, смущенный и розовый, она встретила его весело и просто, что Вася даже рот раскрыл и усиленно стал затягивать и поправлять пояс; он ему всегда служил прибежищем в затруднительных случаях. Вообще Вася был сложен на диво; у него была такая талия, что Лёле ужасно хотелось спросить иногда, не носит ли он корсета?
«Что она, притворяется, что ли? – подумал Вася. – Даже не смутилась… И это после вчерашнего вечера, когда все было, пошло, пошло так хорошо… И главное, сама же она… А теперь вон как…»
Решительно Вася был недоволен этой неудобной любовью… Все какие-то неожиданности; не знаешь, как себя держать…
На несчастье свое он не шутя влюбился в Лёлю.
Уйти бы, бросить бы – да нет, не хочется.
Прошла неделя, Вася молчал – Лёля держала себя просто и весело. А ей казалось, что она уже совсем не влюблена, и тогда ей становилось ужасно жаль, досадно и скучно, скучно… С этой любовью она было перестала скучать… Она приносила как можно больше цветов в свою комнату, высокую и просторную, долго писала дневник, по вечерам, когда в доме все лягут, и порой сидела до зари у отворенного окна. Тогда ей казалось, что она опять влюблена, и она воображала себя уже не собой, а какой-нибудь героиней романа и смотрела на себя издали, со стороны, и радовалась. Это время она читала мало, своя жизнь ей была интереснее книги. Она ложилась в постель усталая и довольная.
Один раз, на заре, Вася приехал верхом к ее окну. Оно было полуотворено, как всегда. Лёля крепко спала. На пустынной улице было тихо, лошадь неслышно ступала по мягкой земле. Напротив, через высокий забор свешивались длинные цветы белой акации. Небо холодело и блестело. Вася немного дрожал от предутренней свежести и волнения. Он не мог заснуть всю ночь, так был влюблен в Лёлю, и сам не знал, зачем приехал сюда.
«Ты спишь, дорогая», – подумал он. Это были не его слова, они ему вспомнились бессознательно, потому что выражали его чувства; своих он не мог придумать «с поэзией». «Что, если я брошу ей туда цветы? – И он сам испугался этой мысли. Рассердится… – Э, будь, что будет». Он сорвал несколько веточек акации и кинул через окно. Цветы мягко упали на ковер. Лёля открыла глаза, увидала цветы и сразу догадалась, кто их бросил. Она недавно уснула с мыслью о «нем» – и вот он здесь, под окном… Она тихо встала, подняла цветы, поцеловала их и положила их около себя на подушку… Надо бы затворить окно, потому что все-таки… как он смеет… Но так хочется спать… И Лёля крепко заснула.
Утренние свидания стали повторяться часто. Вася приезжал верхом, бросал цветы; Лёля наскоро одевалась, подходила к окну, и они разговаривали шепотом. Иногда Васе приходилось бросать много цветов, чтобы вызвать Лёлю. Она слышала сквозь сон и топот лошади, и звук падающего на ковер букета, но не могла открыть глаза, думала: «Я сейчас, вот сейчас…» И засыпала на минуту. Потом вдруг, сразу проснувшись, ужасалась своему поступку: «Что я делаю, Боже мой? Ведь он ждет, он, любимый человек, а я сплю? Вот что значит поздно ложиться… О, как я его люблю…» И она бежала к окну и еще горячее признавалась Васе в любви. Эти свидания наедине сблизили их: у них была общая тайна, и Лёля даже немножко гордилась этим. Она позволяла Васе целовать себя, потому что он просил и потому что это было «принято»; она даже привыкла к поцелуям и, хотя признавалась себе втайне, что ничего тут особенно приятного нет, однако Васе ничего не говорила.
Николаю Николаевичу вдруг показалось, что Вася слишком хорошенький «пшик» и слишком часто бывает в доме его будущей невесты. Он решил это прекратить. Прежде всего он забыл имя и фамилию Васи, стал называть его то Ваней, то Костей и небрежно уверял, что Лёля, видно, еще совершенный ребенок, если находит удовольствие в его обществе. Лёля была очень обижена и за Васю и за себя; она не любила, когда ее называли ребенком.
«Нас хотят разлучить, – думала она, – пусть! Сердца наши они не могут разлучить. Я его никогда не разлюблю».
И Лёле казалось, что при мысли о разлуке она еще вдвое начинала любить его.
Аюнины должны были скоро ехать на дачу, а Вася поступал на военную службу и отправлялся через две недели в Киев.
– Что ж, вы можете расстаться, – сказал он Лёле в сумерках в ее комнате.
– Нет, нет, не могу… Но как же быть?
– Я вижу, вы можете… А я, вы знаете… Я вас не в шутку люблю, Лёля… Пусть я там какой ни на есть… А вот видите. Вот и конец…
И он вынул из кармана револьвер в желтом кожаном футляре.
Лёля страшно испугалась.
– Что вы, перестаньте. Я не люблю этих шуток.
– Я не шучу. Я серьезно говорю. Это легче, чем перенести разлуку.
Вася говорил искренно. Правда, ему хотелось тоже показать Лёле, что вот он какой и вот как ее любит; но чем дальше говорил, тем больше верил, что действительно хочет застрелиться, и даже жалеть себя начал.