Офицер взглянул на нее дерзко-равнодушными серыми глазами – и тотчас же поклонился, улыбаясь. Его полные, выбритые щеки были мокры от тумана.
Они проехали за дом к крыльцу.
Вася вдруг захохотал.
– Что это? – холодно произнесла Маргарита.
– Офицер какой! В облаке! Мокрый-премокрый, хоть выжми! И толстый какой, в нем пудов восемь есть, право! Облако-то недаром такое тучное накатилось, в облаке-то офицер! С носу чуть не капало. Туман серый, а он за ним такой престрашный! И смешной.
– Это сын генерала, кавалергард, – произнесла Маргарита, точно про себя.
– Он, кажется, при дворе.
– Кавалергард? При дворе? – спросил Вася и вдруг испуганно задумался: «Как же так? А он над ним смеялся. Не грех ли это?»
Вася не понимал ясно, ни что такое кавалергард, ни что двор. Но эта таинственность казалась ему особенно достойной уважения и даже трепета.
– А вы не утерпели, чутьем угадали, что офицер, на два аршина выскочили, – заметила Нюра Маргарите, собираясь уходить.
Туман становился незаметно реже.
– Да, люблю офицеров, – презрительно и вызывающе ответила Маргарита. – Вы бы лучше Карла Маркса-то унесли, неравно отсыреет.
Через полчаса направо мелькнула голубая полоса, все становилось яснее и дальше, и, наконец, вся долина открылась, чистая, просторная, опять сверкающая под лучами уже низкого солнца. Последние, едва видимые, лапы уползающего плотного тумана скользнули по крыше дома и растаяли. Все было прежнее кругом, только налево стояла непроницаемая белая стена проплывшего облака. Все было такое же, блестящее, красивое, но словно присмиревшее, испуганное прошлым. С мокрой крыши еще падали капли; кое-где дрожали они на полуобнаженных сучьях деревьях; мошки умерли; море подернулось легкой пленкой; небо улыбалось робко и бледнело.
Вася заметил в лиловом откосе горы, на уступе, пухлый кусочек ваты. «Детеныша забыло, – подумал Вася со злобой об облаке. Он его ненавидел. – Пришло ни за чем, и глупо ушло, ничего не сделало. Только все испортило и мошек убило».
Молодой Радунцев оказался очень любезным и ловким, ему не вредила и начинающаяся полнота. Вот ходить пешком он не любил, у него делалось неприятное, тяжелое дыхание. Он жил в Гурзуфе и приехал к отцу лишь на несколько дней.
Шел дождь. Генерал днем явился вниз с сыном, познакомить его с Андреем Нилычем и барышнями. Николай Константинович был весел, любезен с Вавой, что заставило радостно улыбнуться генерала. Маргарита хмурилась. Впрочем, Николай Константинович был одинаково любезен со всеми, и никто бы не угадал, знает он что-нибудь про отца и Ваву или ни о чем не догадывается. Нюра взглянула на него исподлобья – и он отстранялся от нее, меньше заговаривал, чем с остальными. Маргарита уловила раза два странный, не то испытующий, не то нахальный взор, брошенный на нее украдкой.
«Он, верно, смутно догадывается о чем-нибудь, – подумала она. – Да ему не скажут. И спросит, так не скажут. В четыре дня самому убедиться никак нельзя. А потом он уедет. Ах ты, Господи!»
Генерал и сын его сидели почти рядом, один на диване, другой в кресле. Они были совсем разные, и вдруг неуловимо похожие, во взмахе ресниц, в манере произнести слово; сейчас же вслед за этим различие их казалось более резким. Оба они были вежливы, светски воспитаны; но то, что в генерале выражалось утонченной изысканностью, церемонными, немного устарелыми, красиво-округлыми манерами – вдруг проскальзывало в сыне офицерской развязностью, и вежливость имела иногда полусуществующий налет наглости. Этого, впрочем, никто не заметил. Даже сам генерал, вероятно, не замечал: он любил сына и всегда был убежден, что между ними ничего нет общего и что так и должно быть. Сын сам по себе, у него своя дорога.
– Скажите, удачный нынче сезон в Гурзуфе? – спрашивал любопытный Андрей Нилыч. – Весело? Большой съезд?
Радунцев улыбнулся.
– Как вам сказать? Кажется, много народу. Есть кое-кто из знакомых, из петербургских. Но я держусь в стороне, избегаю лишнего шума. Тем более, что я лечусь немного…
Лицо Андрея Нилыча выразило непритворное изумление. Он взглянул на круглые, розовые, дрожащие щеки кавалергарда и подумал: «От чего тебе лечиться? И так лопнуть хочешь. Разве что немного..». И тотчас же сказал, не желая из вежливости углублять вопроса о лечении:
– Да, конечно… Так вы говорите, есть все-таки общество?
– И очень милое. Вот Родзенко, из дипломатического корпуса, князь Лунин, потом мадам Баренцева с дочерью…
– Баренцевы… Позвольте, я что-то о них слышал. Это известные петербургские богачи, фабриканты, кажется. И дочка – единственная – больная, мне говорили. Хромая и, кроме того…
– О, хромота ее почти незаметна. Здоровье ее в Гурзуфе очень поправилось. Чрезвычайно милая особа.
Разговор продолжался. Выяснилось, что Радунцев через три дня, в субботу, уезжает обратно.
– Как жаль, как жаль, – проговорил Андрей Нилыч. – Надеюсь, вы еще зайдете к нам? Завтра вечерком? Или, чего лучше, в пятницу. В пятницу думал зайти ко мне милейший наш Пшеничка…
– Папаша хотел в пятницу везти меня к баронессе… – усмехаясь, проговорил офицер.
– Я съезжу с Вавой к баронессе и попрошу ее к нам с сестрицей в пятницу, – решил неожиданно воодушевившийся Андрей Нилыч.
Ему вдруг улыбнулась мысль устроить вечеринку, как бывало в Москве.
Маргарита опять уловила взгляд офицера на нее из-под ресниц. Она неизвестно отчего покраснела и подумала: «Надо с ним поговорить. Совершенно необходимо. Иначе он так и уедет, не узнав. Ему надо открыть… Это будет только честно».