И она торопливо бросила на кресло темно-красную плюшевую пелерину с капюшоном, которую держала на руке.
– Скажу, что у меня лихорадка. Как он войдет – вы сейчас же к нему – и отдайте. Вот записка.
– А если… он не возьмет? – спросил Вася, в раздумье и страхе глядя на записку.
– Отчего не возьмет? Какие глупости! Скажите ему… Ничего не говорите! Там сказано, от кого!
Маргарита словно с горы катилась. Она и говорить начала почти громко.
Вася остался с запиской в руках, думая и ужасаясь, что будет, если офицер не возьмет записки и если это кто-нибудь подглядит. Она сказала – секрет…
Минуты проходили. Из столовой доносились голоса и смех. Послышалось рычанье злой собачонки, опять взрыв смеха и нежные присюсюкивания баронессы. У нее голос становился другой, когда она обращалась к своей собаке. Вася стал надеяться, что офицер не придет и ничего не будет. Ему стало легче дышаться. И вдруг голоса и смех сразу сделались ярче и громче, но на одно мгновенье – и опять потухли. Притворенная дверь глухо стукнула. Вася поднял глаза. На пороге стоял Радунцев, полный и статный, в длинноватом военном сюртуке. Вася увидал бледные, густые шнуры его аксельбантов и зажмурился.
Радунцев сделал два шага вперед, оглядывая комнату. Надо было решаться. Вася тоже шагнул вперед трясущимися ногами и протянул смятую записку:
– Вот… вам… – произнес он глухо.
Офицер взглянул на него, как будто только что его заметил.
– Не берете? – проговорил Вася почти радостно.
Радунцев медленно протянул руку и взял записку. Потом отошел к лампе и развернул ее. Васина робость вдруг исчезла. Но в это короткое, когда Радунцев пробежал записку и небрежно сунул ее в карман, Вася непобедимо и совершенно ясно почувствовал, что во всем этом есть дурное, стыдное. Он мучительно покраснел до глаз, до корней волос. Офицер вышел, не произнеся ни слова, но не забыл захватить лежавшую на кресле пелерину. Вася стоял, как стоял, посреди комнаты, растерянный, приниженный чужим стыдом, которого он даже не понимал, но который давил ему душу.
Луна поднялась выше и лила свой беловатый свет почти отвесно на дорожки парка. Лучи ее пронизывали полуоблетевшие деревья – и кругом было светло и холодно. Непроницаемые, черные, как уголь, кипарисы стояли неподвижно в сторонке, устремляя в серебряно-синее небо иглы своих вершин. В беседке краснеющие виноградные листы не совсем облетели, и луна сквозь них бросала на круглый стол разнообразные пятна света. Маргарита сидела, облокотившись на стол, почти совсем прикрыв лицо капюшоном своей пелерины. Красный плюш казался теперь совсем черным, только со странными отсветами. Пахло стынущей землей и не умершими, но умирающими листьями.
На звук медленных, тяжеловатых шагов в соседней аллее Маргарита подняла голову. Над обрывом, в чаще, горько и жалко, точно ребенок, заплакала сова. Вероятно, она огорчалась, что было слишком светло.
Радунцев вошел в беседку, поеживаясь. Он был в одном сюртуке, успел захватить только фуражку. Маргарита подняла голову.
– Это вы, наконец? – спросила она негромко.
– Да. Простите, не мог вырваться раньше. И теперь, кажется, этот мальчик видел, как я ушел…
Он сел недалеко от нее на скамью, снял фуражку, положил ее на стол, где она тотчас же стала темно-узорчатая от лунных теней, и провел рукой по своим коротко остриженным волосам.
Маргарита чувствовала, что нужно говорить, и скорее.
– Я звала вас сюда… – начала она – и остановилась. В горле у нее перехватило. Ее казалось раньше, что сказать эти необходимые вещи – просто и естественно, но теперь она видела, что ей с каждой уходящей минутой говорить труднее, и положение становилось все нелепее.
Но она победила себя, сделав усилие, и начала твердо, может быть, слишком громко:
– Мне нужно сказать вам два слова наедине о деле, касающемся вас, Николай Константинович, – проговорила она. – Я тут не заинтересована лично, но, конечно, заинтересована, как всякий человек, на глазах которого совершается грубый… обман… или, скорее, злоупотребление, или… Словом, вы должны знать, что делает относительно вас семья, в которой я теперь живу. Это мне кажется справедливым, честным. В ваших интересах я просила вас прийти сюда – иначе я говорить с вами не могла.
Радунцев склонил свой плотный стан.
– Я могу только благодарить вас, я не знаю, чем я заслужил такое отношение… к моим интересам…
Маргарите почудилась ирония, едва уловимая, но она, уже не останавливаясь, продолжала:
– Вы не имели времени, может быть, догадаться, а сказать вам, конечно, не скажут… Дело в том, что отец ваш, старик, подвергается… то есть его ловят, хотят женить на себе. Эта барышня, перезрелая и глупенькая, Варвара Ниловна, старается влюбить его в себя, все лето кокетничает с ним, завлекает… Это целая история. Отец ваш старик, ему льстит, что за ним ухаживают. Он может легко запутаться в этой интриге. Андрей Нилыч… он, кажется, не участвует… Не знаю. Словом, мне кажется, ваш долг, как сына… Не допустить… Предостеречь… Я в это не вхожу. Вы сами знаете, как поступать. Мой внутренний долг был вам открыть глаза.
Она взволнованно умолкла. Вышло как-то не то, не так, как она себе представляла. Странным, непонятным казалось ее вмешательство, и неловким. Прошла минута молчания.
– Еще раз благодарю вас за участие, – сказал очень мягко Николай Константинович. – Я вполне верю в вашу проницательность, я сам заметил кое-что… Но… я не понимаю, почему вам кажется, что это меня касается?