– Отъезжающему надо плюнуть вслед, тогда он вернется, это есть примета, – равнодушно и ни к кому не обращаясь сказала Варвара Ниловна.
Вася быстро обернулся, точно не желая потерять след студента, посмотрел, подумал… и не плюнул.
Варвара Ниловна просила было дома не рассказывать о ее дурноте и о словах Пшенички (ей как-то стыдным и не привычным казалось говорить о своей болезни), но Нюра тотчас же рассказала, не придавая делу большого значения. Андрей Нилыч не поверил, как и сама Варвара Ниловна, посмеялся вместе с ней излишнему усердию Пшенички. Пришел генерал, рассказали и ему, и он не поверил.
– Что вы, что вы! Такая цветущая, сильная, живая!.. У нашего милейшего Фортуната Модестовича есть слабость всех непременно лечить и преувеличивать состояние здоровья. Варвара Ниловна нервная, впечатлительная – это бесспорно… Но я решительно не могу думать, глядя на нее, что здоровье ее грозит каким-нибудь расстройством.
– Вы очень пополнели последнее время, Варвара Ниловна, – сказала Маргарита равнодушно.
Бедной Ваве было стыдно, что говорят столько о ее болезни, которой даже и не оказывается. Она покраснела и оправдывалась, уверяя, что и сама она считает себя здоровой и нисколько не верит Пшеничке.
Выдался свежий, почти зимний, но ясный день. Вава с утра была в парке с генералом. Там кончали и все не могли кончить работы. Генерал в теплом пальто ходил не так бодро, но все-таки наблюдал за всем сам. Неизменный, прихрамывающий Гитан с полуопущенным хвостом следовал за ними, как тень.
– Вы совсем легко одеты, – сказал генерал Ваве с оттенком заботливости. – Это черное кружево очень красиво, но вы не простудитесь?
Вава поправила шарф на голове и весело произнесла:
– О, нет! Я ведь никогда не простуживаюсь! И мне совсем тепло. Видите, солнце!
Низкое солнце между поредевшими деревьями золотило песок и упавшие листья на дорожке.
– Какое теперь солнце! Холодное, осеннее, печальное…
– Печальное? Вам осень кажется печальной? А я ее люблю. Так делается чисто, просторно, светло… И жалко даже, что кипарисы кудрявые. Нет, осень это очень хорошо. Только вот одно… – прибавила она вдруг тише, дрогнувшим голосом. – Вот вы уедете…
Они очень медленно, сопровождаемые Гитаном, шли по совсем светлой теперь аллее с деревянными переплетами, где летом вился виноград.
Радунцев вздохнул искренно, немного старчески.
– Да, надо ехать скоро… Нельзя… А мне не хочется уезжать… от вас. Я так привык, мне вас будет недоставать. Вашего смеха, вашего голоса, вашей бодрости… И вот этих ручек маленьких…
Он взял ее свободной рукой за руку и очень медленно поднес ее к губам.
Глаза Вавы наполнились слезами, но она улыбалась.
– Ну что ж… – проговорила она. – Если надо, так ведь уж ничего не поделаешь. Но вы вернетесь, ведь это недолго… Не правда ли?
– Зима так пролетит, что и не заметим, – сказал генерал. – Время удивительно быстро проходит. Я верить не хочу, что лето прошло, как несколько дней! Вы мне будете писать – да, дорогая? Скажите, да? Утешите меня?
– Я для вас сделаю все, что вы захотите, – произнесла Вава, продолжая улыбаться сквозь слезы. – Я… вы не знаете, какая я. Если мне кто-нибудь кажется… настоящим, совершенным… вот как вы… я тогда на все готова. И остальные уже для меня не существуют, и мир не существует. Я, конечно… я очень много требую от человека, но зато я все для него… все.
– Милая! – тихо проговорил растроганный генерал. – Вы хорошая, цельная… Верьте, эти месяцы пролетят… Я вернусь… Пишите мне.
Вава была счастлива. Счастье, уже не такое острое, как в первые недели, потому что она в нем меньше сомневалась, но все-таки очень большое счастье. Ей казалось, что в нем вся ее жизнь, и эта жизнь зависит от существования счастья.
Генералу тоже было тепло и гордо. Приятная грусть от осени и скорой разлуки не мешали чувству. Пальто грело его, Вава незаметно, опираясь на него, поддерживала его, осеннее солнце не резало глаза, ноги не болели. Генералу нравилось жить, и он сам себе нравился давно не приходившим, забытым чувством, которое было совсем утонуло в тихих, однообразных, последних годах жизни.
Они прошли еще немного, вернулись опять ко входу, к рабочим. Солнце село, поднялся резкий ветер. Он дул в ноги, взметая с дорожки желтые, влажные листья. Синяя, далекая, холодная туча протянулась на западе, затемняя вечернюю зарю. Ветер оледенил вдруг старое тело генерала. Он тяжело опустился на руку Вавы. Кости заныли, в плече закололо. Он подумал, что наверху у него дует из окна, и поморщился. Рабочие сделали мало. Он вдруг стал кричать на них и сердиться, воображая невольно, что нельзя уехать, пока работы не окончатся, а у него дует. Он совсем расстроился и ворчал, идя домой. Вава попробовала успокоить его, но он не слушал и продолжал ворчать и жаловаться, вдруг раскапризничавшись, покорный своему усталому телу, как ребенок, забыв недавнее чувство бодрости и тепла.
Впрочем, перед самым домом он опять немного успокоился, поцеловал руку Вавы и обещал к вечеру прислать альбом фотографий, о котором говорил раньше.
Вава почти не заметила внезапного расстройства генерала. Да и разве это важно? Важно то, что он сказал ей в виноградной аллее, его взгляд, его просьба писать, его обещанье вернуться. Он любит ее. И будет большое, полное счастье, жизнь с ним. И это единственно важно и необходимо.
Ее спокойная веселость не нарушалась в этот день.
Вечером пришел Пшеничка. У Андрея Нилыча немного болела голова, он сказал, что пойдет к себе, что ему в столовой дует, и предложил Пшеничке сыграть с ним в шахматы, в его комнате. Пшеничка предпочел бы посидеть с невестой, – но отказаться было неловко, и он ушел к Андрею Нилычу, внутренно решившись как можно скорее проиграть и вернуться.