Дмитрий Николаевич тем не менее почувствовал себя необыкновенно приятно.
О своем обожании она говорила ему часто, он знал ее хорошо, и она ему не нравилась, а между тем неизменное чувство удовлетворения и радости приходило к нему при первом слове любви.
Так было у него со всеми. Он не любил новых знакомств – ведь еще неизвестно, как-то к нему отнесутся эти новые люди? И он часто правился женщинам, потому что слишком боялся не понравиться.
Богданович был скорее красив, чем некрасив, – высокий, стройный, с золотистой курчавой бородкой и правильными чертами. Но было что-то отталкивающее в его лице, – и это он знал – что-то хищное, нехорошее. Несмотря на свою аккуратность, тщательно расчесанные пышные волосы и белоснежные воротнички, он всегда казался точно недостаточно умытым, а воротнички недостаточно белоснежными.
– Я вас люблю, поймите!.. – продолжала Людмила Васильевна почти шепотом. – Люблю самой идеальной, самой возвышенной и святой любовью… Я всем готова жертвовать для вас – своею жизнью, жизнью близких. Если б нужно было… да, верь мне… если б нужно было убить моих детей для тебя… я бы их убила!
Она остановилась.
Дмитрий Николаевич слушал, не глядя на нее. Он старался сделаться равнодушным и повторял про себя: «Сколько раз она это говорила. Скучно! Расстраивает себе нервы, становится на ходули… и все это напускное…»
Но помимо его воли и желания-сладкое, привычное чувство поднималось в душе; он не думал о Людмиле Васильевне, ему было все равно, кто говорит слова любви: но они относятся к нему, его любят, за него готовы отдать жизнь… Слова – но какие дивные! Какие сладкие мечты!
Это продолжалось одну минуту. Богданович опомнился и встал.
– Хороший вы мой человек, – сказал он Людмиле Васильевне и взял ее за руки. – У меня такая бесконечная нежность к вам. Я вас люблю, как свое милое дитя… И разве вы не мое дитя? Разве не я помог вам найти себя? Мы навеки родные… А любовь… Я ее не знаю и, верно, не узнаю никогда…
Он торжественно наклонил свою курчавую голову к рукам Людмилы Васильевны. Чувство умиления и внутренней радости было еще велико – и Богданович прослезился.
Наталья Николаевна шила что-то у лампы, наклонив голову.
Мансуров ходил по комнате.
– Наташа, ангел мой, как я рад, что все так хорошо устроилось! Я всегда любил Богдановича, и мне очень приятно, что ты его приласкала. Как прежде он чуждался тебя, а теперь привык, болтает с тобой, подружились…
Наташа улыбнулась.
– Нет, не понимаю я этой ненависти к людям, – продолжал Иван Сергеевич. – За что, например, Богдановича все не любят? И, главное, прежде всего начинают уверять: я, мол, Богдановича душой люблю, но, между прочим, он вот что и вот что… У, сплетники! Противно мне это лицемерие.
– Да ты не горячись, – сказала Наташа и опять улыбнулась. – Для многих Богданович просто несимпатичен. И я их понимаю, – только надо смотреть глубже. Нельзя поддаваться внешнему впечатлению. Мне жалко этого человека. Я думаю иногда… конечно, трудно сказать, а я боюсь ошибиться… но я думаю, что он не понимает, а что, в сущности, он очень несчастный…
Наташа сказала последние слова тихо и точно про себя. Она опустила работу на колени и задумалась.
– Помилуй, Наташа, чем он несчастен? Молодой человек, с талантом… Вот всегда у тебя такие странные мысли. Конечно, самолюбивый он, обидчивый немного… Ну да это все авторы. А человек он прекрасный, поверь мне, Наташечка!
– Я верю. Скажи, он только новеллы пишет да стихотворения в прозе?
– Да. Это уж его призвание. Если б ты знала его жизнь! Он ведь и прежде ко мне очень хорошо относился, любил меня больше всех, рассказывал про себя часто. Он был избалованный, изнеженный; мать и теперь в нем души не чает.
– Разве у него есть мать?
– Как же, в деревне, в Волынской губернии. Он тоже ее обожает.
– И ездит к ней?
– Да… Не знаю… Конечно, ездит. Ну, так у него с самого детства жажда славы, знаешь, славы. Он не скрывает, что хочет быть выше всех. «Может быть, это, говорит, порок, но я лгать не могу: выше всего для меня, говорит, искусство, литература, красота, а затем – величие, могущество…»
– И он с детства писал?
– Вовсе нет: он всего пять лет пишет. Он живописью увлекался; у лучших учителей занимался, да глаза плохи, близорукость… Ну и пришлось бросить. Ведь он замечательнейшим художником мог бы сделаться…
– Что ж, он теперь может сделаться замечательным писателем, – сказала Наташа, усмехаясь.
Иван Сергеевич продолжал, не слушая:
– И, наконец, он понял, что его настоящее призвание – литература. Удивлюсь я, если он этим путем не придет к известности, удивлюсь…
Долго и горячо рассуждал Иван Сергеевич. Наташа молча продолжала работать. Она никогда не спорила с мужем.
Последнее время Наташа часто думала о Богдановиче. Он ее занимал. Она радовалась, что он перестал ее чуждаться, и говорила с ним порою так ласково, как не умела говорить с другими.
Иван Сергеевич, смеясь, нередко повторял, что его жена самая обыкновенная женщина, хотя он ею весьма доволен.
И, вероятно, он был прав.
Наружностью Наташа напоминала нежные женские фигуры средневековых легенд.
Стройная, с гладкими волосами льняного, почти белого, цвета, заплетенными в две толстые недлинные косы, с кроткими губами и синими глазами – она была похожа на жену какого-нибудь грозного рыцаря в недоступном замке – всегда верную и всегда покорную.
«У Наташи ум женский, – говорил Иван Сергеевич, – а думает она много. Иной раз и сердцем такое поймет, что, кажется, никакому умнику не впору».