– Эх, папа! А я не поняла. Я думала. Ну иди, иди. Я вечером…
Совсем растерявшийся от непривычных воплей, от неожиданности, от слов дочери, от всего вместе – Иринарх Иванович вышел из «своего» дома и, как пьяный, побрел в гостиницу.
Вечером Финочка не пришла.
Даже рад был Иринарх Иванович. Завтра придет, а пока надо одуматься, успокоиться.
Ясно, что он увезет Фину. Есть же предел всяким поблажкам. Ребенок не может жить в такой атмосфере. Это преступление.
Ребенок? Самое беспокойное, – что Финочка какая-то двойная: и ребенок, девочка маленькая, и взрослый человек, перед которым Золотов робеет, теряется, как слабый перед сильным. В ней детская наивность сплетена с больным, ранним знанием жизни, может быть, непосильным.
Золотов думал, как уведет ее, успокоит, как будут они тихо, любовно жить вместе… И вздрогнул. А Лизавета Семеновна? Что же это? Из головы вон!
Золотов не монах. Любить он после Веры никого не любил, но… случилось как-то, что веселая, черноглазая вдовушка Лизавета Семеновна переехала… не к нему, а в квартиру на той же площадке, рядом. Ездят и в театр вместе, и по вечерам у нее чай пьет Золотов. А то у него она хозяйничает…
Милые, легкие, простые отношения. Но нельзя. На это нельзя везти дочь. Никакого ее суда над собой не хочет Золотов. Никакой царапины не даст он своей девочке. И тут же решил, что с Лизаветой Семеновной порвет, совсем начистоту. На другую квартиру переедет.
Привык он к своему укладу, квартире, к Лизавете Семеновне. Добрая, любит без претензий, вот уж не за что обижать! А придется.
Золотов твердо решил порвать, и даже радостно ему стало от этого решения и от своей твердости. Не написать ли отсюда, чтоб уж кончить? А то Фина с первого дня догадается…
Встал утром рано, бодрый. Пил у себя в номере кофе, когда пришла Фина.
При первом взгляде на бледное, осунувшееся личико Золотов бодрость потерял. Какая она серьезная, какая строгая, взрослая.
– Мамочка вчера плохо себя чувствовала, я не могла уйти, – сказала она, без улыбки здороваясь.
– Хочешь кофе?
– Нет. Ну налей, пожалуй. Спасибо. Вот, папуся, я с тобой серьезно хочу поговорить.
Остановилась, помешала ложечкой кофе, подождала. Золотов молчал.
– Вот что. Я третьего дня здесь плакала, и правда, мне очень худо жить, гадко, и учиться я все равно не могу… А только с тобой, в Петербург, к тебе, не еду.
– Как не едешь? Нет уж, извини! Ты с ума сошла? Я решил, я все обдумал. Пойми, ты не можешь здесь оставаться.
– Не кричи, папа, я тоже все обдумала и уж все поняла. Я тогда, представила, что ты вообще можешь помочь. То есть нам всем. Я не знаю, как. А ты не можешь. Ну, и нечего толковать.
Золотов рассердился.
– Что за пустяки. Ничего не понимаю. Что с тобой? Ты, слава Богу, большая, рассуди сама.
– Папочка, родной! – Фина подняла на него глаза. – Не мучь хоть ты меня, папочка. – У меня без того гадкий, злой характер. Как тебе объяснить? Ты ведь не можешь сделать, чтоб не было Свиридова, когда он есть. Ты не можешь, чтоб я была и с мамочкой, и с тобой, когда она здесь, а ты там. Ну, значит, мне выбирать.
– Ты о себе подумай, Фина. И обо мне. Разве ты меня не любишь?
Она вскочила, бросилась к нему, обняла изо всех сил.
– Ох, как люблю тебя! Ты не знаешь. Люблю всегда, больше всего на свете. Больше мамочки люблю.
– Так как же ты…
– Мамочку больше тебя жалею, – прошептала она, разнимая руки. – Я же должна выбирать. Ты счастливый, она несчастная. Ты же не захочешь, папа, чтобы я смогла, кто несчастнее, от того уйти?
Тихонько заплакала, но сейчас же перестала, нахмурилась.
– Я думала, папочка, но что же я могу? Ну, рассуди. Мама только мне и жалуется, у нее никого нет. Я ее и побраню, и утешу. Знаешь? Она ведь отравлялась, – шепотом прибавила Фина. – Едва выходили. До сих пор больна.
Золотов в ужасе тоже зашептал:
– Отравлялась?
– Да. Все из-за Свиридова. Ох, как я его ненавижу! Хоть бы убил его кто-нибудь.
– Софочка, молчи. Не надо так говорить. Девочка моя!
Подумал, вдруг оживился.
– Детка, а если правда, ты маме со Свиридовым мешаешь? Если без тебя у них лучше бы наладилось? Ведь и он тебя не любит, верно? Я сейчас искренно говорю, ей-Богу.
Но она покачала головой.
– Не наладится. Хуже будет. Он меня боится, знает, какая я, не смеет иногда. Я раз к нему в дом ходила, за ним. Для мамы. А если ее одну оставить… Да она сейчас убьет себя.
Все перевернулось в голове Золотова. Он должен спасать свою дочь – и оказывалось, что не может, потому что она должна спасать свою мать. Должно быть, у него страшное было лицо, потому что Фина его пожалела.
– Не надо, не надо, папочка! Я же не могу так? Ну, куда же мне деться?
Взять бы ее сейчас в охапку, как совсем крошечную девочку, увезти далеко-далеко, а здешнее все забыть, чтобы город провалился. Совсем забыть…
Но она уж встает, силится натянуть теплые перчатки, и видно, как худенькие руки дрожат.
– Папа, еще вот… ты теперь уезжай, сегодня, лучше потом поскорее приезжай. А я буду тебе обо всем писать.
– Финочка, деточка! Поедем со мною! Поедем, родная моя. За что же меня-то ты хочешь так покинуть?
Он и не замечал, что плачет; слезы скатывались по носу и по бороде.
– Оставь меня! – закричала Финочка. – Не смей плакать! Не смей! А то я уйду с тобой, а потом хуже убегу! Господи, Господи, ну куда же мне деваться? Куда мне деваться?
Золотов наконец опомнился. Неловко, быстро вытер платком слезы. Улыбнулся. И другим, изменившимся голосом произнес: