Этот день, вторник, и следующий, среду, я прошлялся. И так, по улицам, – и по гостям. Порою возвращалось физиологическое, бессловесное ощущение незабытого повторяемого сна, – и тогда было сосуще-скучно. Вечером пошел к Маргарите Аркадьевне; увидал ее – и с непреложной уверенностью вспомнил, что в моем ночном кинематографическом мире она все время была и вертелась. Даже платье вот точно такое – серое с белой вставкой. Волосы черные.
Вероятно, во мне было что-то особенное, потому что Маргарита Аркадьевна в этот вечер обратила на мена больше внимания, чем всегда, смеялась, даже – кокетничала… А я замирал от страха. Уже не начало ли это исполнения моих недавних желаний?
«…Эге, – подумал я, проснувшись утром в четверг. – Вот оно что! Черт просто хотел, чтобы я понемногу спятил с ума. У меня, должно быть, всегда были слабы известные центры. Никто сегодня ко мне не придет, ничего я не получу, а взять-то он, дьявол, порядочно взял, и даром: уж все мне кругом начало мерзеть. И опять целую ночь (третью!) это кинематошное трясение. Житья нет».
Мысли неубедительные. Но я горячо убеждал себя, что верю им, что ничего нет, ничего не будет, черт не придет; я даже решил выйти утром, освежиться, погулять… Вернусь не раньше часу, позавтракаю… Что за черти! Вздор все. Ну, был, ну, подгадил, сколько мог, – и довольно.
С торопливым невниманием я просматривал газету, собираясь ее бросить, идти гулять. Все вздор, довольно, довольно! И вдруг глаза мои упали на таблицу тиража.
Никогда я этих тиражей не читал. От мамы еще был у меня заложенный и перезаложенный допотопный билет. Я хранил его именно потому, что мать его хранила, показывала его мне, мальчику, заставила вытвердить наизусть номер и серию, говорила с трогательной заботой: «Это будет твой, Леша, пусть уж всегда будет твой».
Выплыли из старинных глубин затверженные цифры. Вот они стоят первыми, напечатаны. Первый выигрыш.
Что же это такое? Ответ? Задаток? Значит, он придет? Значит, он уверен, что я согласился? Когда же я согласился? Не принимаю задатка, к черту, к черту!
Сунув смятую газету в карман, я выскочил на улицу. Он придет, теперь уж было ясно, – пускай. Я вернусь к часу, я все это кончу, так или иначе… Как же? Что я решил? Чего я боюсь?
Неопределенности, должно быть. Кончить надо, – и все кончится. Кончить надо.
Я шел по набережной торопливо. Шел как во сне. Как в моем сне – бела была Нева, черны далекие строения за нею. Черны встречные, черны по белому пробегающие санки, и тишина стояла такая же, как во сне.
…Мелькали черные санки. Белела белая крепость за белой рекой. Десять лет! Я продал… что же я продал? И когда я продал?
Продал что-то. Иди сейчас продам. Задаток в кармане.
Вдруг меня окликнули. Как я обрадовался звуку! Обернулся – и обрадовался еще больше: увидал не черную – коричневую шубку Лизочки, розовые от холода щечки, голубые глаза. А на меховой шапочке, сбоку, у нее был приколот яркий мак.
– Елизавета Григорьевна, Лизочка… – забормотал я. – Какой у вас мак алый…
– Что с вами? – спросила она тихо, не улыбаясь.
– А что? У меня вид больной?
Робкий был расчет: заболеваю, значит, еще не куплен. – Ах, нет, здоровый, хороший вид. Только бежите, сами с собой говорите, и глаза…
– Сумасшествие?
Тоже недурно было бы; и сумасшествие – болезнь.
– Ах, нет! Я не знаю… огорченные глаза, испуганные. Вот и сейчас.
– Лизочка, да взгляните вокруг, все белое, все черное, огорченное, серое…
– Что вы! Все розовое. Бледно-бледно-розовое.
– И тишина такая страшная…
– Тишина? Что вы! Снег скрипит, воздух поет…
– Лизочка, Лизочка, а вы знаете – это все только вам кажется, а есть – только тихое, только серое, только белое, и оно – только на сто или на десять лет, а после и его нету, наверно-разнаверно. Не знаете? А я уж почти знаю. Я продал мое «кажется». Через полчаса продам. Дорого дают: один задаток – двести тысяч.
– Вы «кажется» продали? – спросила она серьезно, не удивляясь.
– Ну да, не умею лучше назвать. Еще не продал, а вот сейчас… Уж задаток есть. Сейчас надо идти… Кончать.
– Всякое «кажется» – повторила Лизочка. – Постойте. Постойте. Ведь это… надежду продаете? Надежду.
– Да у меня нет надежды, не было, не было!
– Есть. У всякого человека есть всякая надежда. Он и не знает – а есть. Я тоже не умею сказать. Надежда… или душа. Не умею сказать.
– Лизочка, Лизочка, не уходите. Алый цветок ваш я не буду видеть, все опять зачернеет, засереет, и уж на сто лет, на десять лет! Лизочка, пойдемте со мною, войдите ко мне со мною…
– Хорошо. Да вот, мы уж дошли… Ведь вы здесь живете? Мы, в самом деле, дошли незаметно до моего подъезда. Быстро поднялся я на лестницу, отворил своим ключом дверь, сбросил пальто на ходу – и прошел в кабинет. Я не оглядывался, я и так знал, чувствовал, что Лизочка идет за мною.
В кабинете, на том же месте, уже сидел Рюрик Эдуардович Окказионер. Я его сейчас же узнал, хотя он был особенно малоросл, не более восьмилетнего ребенка. Читал, ожидая, газету.
Я остановился на пороге, заслонив Лизочку. Увидев меня, Окказионер, улыбаясь, стал приподниматься… Но я не дал ему заговорить. Я вынул из кармана скомканную газету и бросил ему в харю.
– Берите ваш задаток, убирайтесь вон. Я не покупаю ничего, не продаю ничего. Ни на сто лет, ни на десять, ни на час, ни на минуту! Вон!
Окказионер хрюкнул, пискнул – не разобрал я что, грустное что-то, жалкое что-то. На глазах моих ссохся, съежился, еще, еще-и вдруг мышью серой порскнул в дверь, мимо наших ног, – вон.