– Лёля, ты здесь? – спросила мама.
– Да…
– Ты промокла, простудишься… Покажи голову…
И она села рядом с ней на диван.
– Принять хины надо… А без тебя приезжал… Что ты? Что ты?
Лёля в первый раз обняла свою маму крепко обеими руками, прижалась к ней головой и плакала горько и сильно, всхлипывая, как дети.
– Мама, мама… я не могу… я не хочу этого… мама…
Она просила ее защитить, сделать, чтобы все было как прежде, устроить как-нибудь, чтобы она осталась прежней маминой дочкой, а того – не надо, не надо…
Но мама думала, что причиной – предложение Николая Николаевича.
– Какая ты глупенькая… О чем же плакать? Мы ему откажем, и правда, зачем тебе замуж… Перестань скорее. – Мы сегодня же все устроим.
И мама удивлялась, что Лёля не слушает ее и все плачет…
Владимир Александрович Калинин собирался ложиться спать. Большой номер гостиницы едва освещала тусклая свечка. Это была лучшая гостиница небольшого горного местечка, куда заехал Калинин. Некрашеные деревянные стены, большая дверь на балкон, закрытая кисейной занавеской, пустота – делали комнату неуютной. Слышался шум шагов в коридоре и пронзительный скрип проезжавшей мимо арбы.
Калинину было грустно. Зачем он приехал сюда? Он сам не знал. Зимой он жил в Петербурге, занимал какое-то место в банке, где было очень мало дела. Но это место давало ему нужные средства. Все свое время Калинин посвящал литературе, которую любил искренно. Он много читал, бывал в литературных кружках и сам писал даже, но почти никогда не печатал. Не потому, что считал свои произведения недостойными печати, но просто боялся и не любил журналов, возню с редакторами… В интимных же кружках охотно читал свои поэмы и стихи и даже пользовался популярностью. Каждой похвале он радовался как дитя; но сейчас же и забывал ее. Он весь был во власти минутного настроения.
Теперь ему было грустно. Каждое лето он путешествовал – случайно попал и на Кавказ. В этом горном местечке его увлекла природа, он решил пожить, отдохнуть – взял этот номер помесячно. Но целые дни лил дождь. Калинин простудился, и к нему опять вернулась тоска, чувство одиночества, грусть. Вечный шум гостиницы раздражал его. Ему хотелось уехать, но совестно было перед лакеями, перед хозяином гостиницы: они станут удивляться, пожалуй, спросят, отчего, да еще начнут требовать деньги; нет. Бог с ними.
Калинину было двадцать два года, он недавно кончил университет. Небольшого роста, худенький, некрасивый – он казался мальчиком, несмотря на белокурую курчавую бородку. Мягкие волосы его слегка завивались, а в глазах было что-то совсем детское, доверчивое и наивное. Он любил спорить, говорил много и скоро. Парадоксы его были замечательно смелы – но в гостиницах он боялся, чувствовал себя неловко с лакеями, стеснялся носильщиков; ему казалось, что кто-нибудь из них непременно его обидит. И внезапный отъезд поэтому был для него вещью совершенно немыслимой. Надо заказывать лошадей на станции – а он еще вчера говорил начальнику почты и телеграфа, Бартоломею Ивановичу, что поживет тут с месяц. Бартоломей Иванович такой милый человек, сам к нему пришел, познакомился, обещал показать лучшие места – и вдруг он скажет, что уезжает… Нет, пусть уж так. И потом – надо же наблюдать людей… А здесь простые, свежие люди… Что ж что не очень умны? Это даже лучше. И он вспомнил Бартоломея Ивановича, добродушного, упрямого финна с желтыми бакенбардами в виде котлет и смешанным акцентом. Или поэт Ренке, например, какой интересный тип.
Нет, пусть лучше так, все равно. И куда ехать? А тут хоть природа есть, дышится легче…
Мысли бежали, бежали… Но поздно, пора спать. Калинин закрыл окно, лег и потушил свечу. Но шум с улицы не прекращался. Двое пьяных внизу, у духана, запели какую-то заунывную восточную песню. Калинин слушал, слушал, она была без конца и без начала. Одна арба проскрипела и остановилась у духана внизу, за ней другая, третья… Слышен был громкий голос, стук, восклицания на неизвестном языке. Калинин вспомнил, что ему говорили утром о каком-то местном празднике. Напрасно он старался заснуть, положил подушку на голову; внизу слишком шумели. Наконец как будто затихло. Калинин стал засыпать. Вдруг он вскочил сразу: в коридоре, почти у самой его двери, кто-то взвизгнул не своим голосом и потом заплакал, причитая; другой голос кричал и, очевидно, бранился; Калинин, сидя на постели, старался прислушаться; но он слышал опять тот же шипящий восточный язык, он не понимал ни слова; и это еще больше его мучило.
«Что это? – думалось ему. – К чему я здесь в этой мерзкой гостинице, один среди этих совсем чужих людей, которым и дела до меня нет? Никому до меня нет дела, я совсем один…»
В коридоре все успокоилось, а он еще не спал. Уж окна светлели, заря занялась. Из духана вышел пьяный имеретин и опять затянул длинную-длинную, уже знакомую Калинину, тихую песню, которая никогда не кончалась, потому что вся была из трех нот. Певший, вероятно, сел где-нибудь под окном, потому голос его не становился ни тише, ни громче. Калинин заснул под эту песню.
Утром он встал радостный и здоровый. Пришел Бартоломей Иванович и привел с собой Ренке. Бартоломей Иванович отличался необыкновенной добросовестностью и пунктуальностью в исполнении своих обязанностей и неограниченной властью над собственной особой: докажет себе логически, что следует ему радоваться – и радуется, да так искренно, что завидно становится; притом он был очень либерален. В свободное от занятий время он писал стихи и повести на русском языке и не огорчался, когда их бранили, потому что нисколько не верил этому. Калинин ему был рад, поэту Ренке – тоже.