– Идем гулять? – сказал Бартоломей Иванович, крепко пожимая Калинину руку.
Ренке был облачен в широчайшую и длиннейшую парусинную блузу; Бартоломей Иванович говорил, что он носит нарочно такой костюм, чтобы немного привыкать к подряснику: Ренке собирался в монахи и читал в гимназической церкви «Апостола» с большим чувством, что не мешало ему постоянно быть влюбленным и обожать кахетинское вино. Весь он был какой-то потный и мягкий; Бартоломей Иванович его любил, но немного презирал: твердость характера он считал за высшее достоинство человека. Они пошли далеко, на гору. Подниматься казалось жарко, но наверху, между высоких темных сосен с зеленою корою, было сыро и прохладно. Лучи растопили смолу, и она тихо текла вниз густыми и пахучими струйками. Калинин дотронулся рукой до одной капли, ясной и прозрачной, как слеза, она померкла и застыла. Тропинки были усыпаны желтыми иглами, а у корней лежал мягкий, ярко-зеленый мох. Калинин дышал смолистым воздухом с радостью; он снял шляпу, смотрел наверх, на темное, синее небо, кое-где видное между верхушками сосен; ему было так весело и он без устали говорил, восхищался, почти забыв о своих спутниках.
– Говорят, тут буфет устроят, – сказал вдруг Ренке. – Вот хорошо будет…
Он не договорил, потому что Калинин пришел в неописуемое негодование.
– Как?.. Здесь буфет?.. Здесь, среди этих сосен, где такая тишина, где только одна чистая природа – и буфет. Какой-нибудь армяшка станет продавать сельтерскую воду! Этого еще недоставало! Все испортить! Проклятая цивилизация! Из-за нее мы сидим в каких-то курятниках, вместо того чтобы жить на открытом воздухе, с природой, и чуть начинаешь любоваться, бескорыстно наслаждаться этой природой – культура на самом чудном месте воздвигает подлую будку с сельтерской водой…
– Но возможна ли жизнь в лесу одного развитого человека? – спросил Бартоломей Иванович.
Он, очевидно, долго приготовлял в уме эту фразу.
– Да вы знаете ли, что я только тогда и был бы совершенно счастлив, если б мог жить под открытым небом, где-нибудь у моря!..
– А если дождик? – несмело спросил Ренке.
– Ну, был бы шалаш, чтобы укрыться от непогоды. Только к черту всю эту гнилую цивилизацию…
Он говорил еще долго – потом вдруг сразу замолчал. Даже Бартоломей Иванович и Ренке взглянули на него удивленно. Но он о них точно и позабыл; лицо у него было задумчивое, нежное, почти грустное. Он не пошел обедать к Бартоломею Ивановичу вместе с Ренке, а остался еще в лесу, один. Впрочем, вечером он обещал быть у Бартоломея Ивановича. Особенно Ренке его об этом просил.
Вечером, подходя к дому Бартоломея Ивановича, Калинин заметил какое-то особенное освещение. «Уж не гости ли?» – подумал он и смутился. Он боялся новых людей.
У Бартоломея Ивановича точно были гости. В маленькой столовой с выбеленными стенами стоял высокий медный самовар, булки, масло и сливки; за столом, покрытым праздничной скатертью, сидела Лёля Аюнина, веселая и живая, рядом с ней Ренке, который смотрел на нее вдохновенными глазами, полными самого преданного обожания; довольный и красный Бартоломей Иванович прилежно угощал Марью Васильевну, мать Лёли. Марья Васильевна разливала чай. Она казалась похудевшей и побледневшей.
– А, вот и он! – радостно сказал Бартоломей Иванович и представил его гостям.
Калинин сначала смутился, но Марья Васильевна глядела на него ласково, а Лёля показалась ему изящной и миленькой, и он понемногу вошел в разговор и совсем развеселился. Калинин никогда не бывал в женском обществе. Летом он нигде подолгу не жил, а зимой, в Петербурге, не приходилось. В Петербурге есть дамы, есть курсистки, но нет девушек обыкновенных, привлекательных. А Лёля была именно такая девушка. Она не завела сразу разговора о Бокле, потому что не читала его; говорила весело, шутливо и немного кокетливо. Калинин пробовал поспорить с ней – она его не победила, но и сама увернулась; Калинин хотел запугать ее парадоксами – но и это ему не удалось; наконец она сказала, что по ее мнению весь Гёте – дрянь, кроме «Фауста», да и то вторая часть порядочная чепуха; Калинин возмутился, стал горячо спорить, доказывать, кричать – Лёля смеялась и тоже приводила доказательства, и он никак не мог ее убедить. А Ренке так и не спускал глаз с Лёли все время. Она была очень хорошенькая в этот вечер. Вообще же многие ее находили дурной, и она действительно не была красива. Неправильное лицо, довольно большой рот с короткой верхней губой, коротко обрезанные белокурые волосы, немного волнистые, и светло-зеленые глаза, умные и веселые. Ей было весело в этот вечер.
Калинин даже с места встал, так горячо защищал Гёте.
– Постойте, вы говорите: сантиментальность; что ж из этого? Знаете ли вы, в какое время он жил? Тогда нельзя было писать не сантиментально. А разве вы не видите, как он сам относится к этой сантиментальности? Он – олимпиец, у него такая объективность…
– Отчего же «Фауст» не сантиментален?
– Вы вторую часть не признаете… Может быть, она тоже сантиментальна по-вашему? Господи, что это за чудная вещь! Я помню, как я наслаждался…
– Я бы тоже рада наслаждаться, да я ее не понимаю… Калинин опять разгорячился, бегал по комнате, спорил…
И вдруг он сразу остановился, как тогда, утром, в лесу. Он сел тихонько на свой стул, молчал и смотрел печально; Лёлина веселость тоже прошла; она взглянула на Калинина, и ей самой стало грустно; ей не хотелось, чтобы он был такой, пусть бы лучше веселый, как прежде; и ей казалось, что он сделался ребенком, которого обидели… Она неловко старалась развеселить его, ну хоть рассмешить. Все было напрасно. Вечер кончился невесело.